Нет, я, конечно, не думаю, что наши сыновья — нигилисты, «иваны, не помнящие родства». Конечно, они понимают, что продолжают начатое нами. Но поток нового в жизни так быстр, что их еще неопытный глаз подчас успевает лучше схватывать то, что в этом потоке — признак будущего, чем то, что сохраняется в нем из прошлого, и это может создать у них иллюзию, что не остается ничего. Но ведь остается же! Непременно должно сохраниться в ставших взрослыми детях наших что-то от нас, как и в нас осталось многое, унаследованное нами от наших отцов. Иначе невозможно.
Шагать в будущее нельзя, не отталкиваясь от прошлого. Но отталкиваться — не значит отталкивать. Оттолкнуться можно лишь от незыблемого. Иначе не шаг вперед сделаешь, а поскользнешься и упадешь. Пусть время, набирая космические скорости, меняет не только моды и интерьеры, не только конструкции машин и системы управления, но и системы отношений, взгляды, понятия. Однако понятия, каким должен быть настоящий человек, что такое ответственность не за одного себя, а и за дело всех, — эти понятия стабильны. Они — наше моральное наследство, не растраченным, а умножаемым переходящее от поколения к поколению. И мы хотим, чтобы наши дети сполна и своевременно получили его, это наследство. Ведь их судьбы во многом зависят от того, как они поймут нашу, уже совершенную, судьбу, со всеми ее поисками, заблуждениями, трагедиями, радостями. Именно поэтому я и сижу вечерами над старой своей полевой сумкой, ища в ней для сына то, что лучше поможет ему понять мою жизнь. Именно поэтому, даже желая отойти на время от служебных забот, я не могу перестать думать ни о лейтенанте Макарычеве, ни о ефрейторе Горелом, ни о рядовом первого года службы Ладушкине. А думая о них, я не могу не думать о сыне. И мне хочется верить, что я не был бы чужим его друзьям; если бы сегодня вечером вышел к ним и запросто присел к столу. Так почему же не сделал этого? Неужели из боязни того, что они могут насторожиться, как бы не стал докучать им своими наставлениями? Но не в том я еще возрасте, чтобы убеждать молодых, что по всем моральным показателям они пожиже нас, стариков, — это начинает казаться иным, дожившим до пенсии…
Слышно, как щелкает замок входной двери. Я прислушиваюсь к тихим, осторожным шагам — вернулся Вовка. Поднимаюсь, приоткрываю дверь, зову его:
— Зайди-ка!
Вовка входит. Я всматриваюсь в него так, словно вижу после долгой разлуки: ох и вытянулся парень за последний год, длиннющий стал, пожалуй повыше меня. Вовка смотрит на меня несколько настороженно. И мне становится немножко обидно, неужели он думает, что я могу его позвать только затем, чтобы прочитать какую-то нотацию? И поэтому мне не хочется сразу же задавать ему тот вопрос, который не дает мне покоя весь вечер. Вместо этого нарочито спокойным тоном спрашиваю:
— Ну как, повеселились?
— Побацали малость, — улыбается Вовка.
Делаю вид, что мне непонятен этот «термин».
— А что это значит в переводе на русский язык?
— Ну, потанцевали… Отметили.
— Что отмечали-то?
— Мое прибытие на побывку. Неизвестно, когда еще снова приеду.
— А мы с матерью думали — свадьба у вас. Удивлялись, почему не позвал.
— Свадьба? — Вовкина правая бровь ломается в усмешке, под которой он хочет скрыть свое смущение. — Нет, на сегодняшний вечер такое мероприятие не планировалось.
— А почему же раздавалось торжественное «горько»?
— Да это я ребятам заявил официально… — Вовка на секунду-другую опускает глаза, потом говорит: — Я ребятам объявил, что я и Фая… Ну, как я… как мы друг к другу относимся. Они и закричали, как на свадьбе. Фая чуть не убежала. Ты ничего худого не думай, пап!
— Да я и не думаю. Ты уж лучше мать успокаивай. Помолвку, значит, устроили… Жених!
Вовка вновь опускает глаза: мне приятно его смущение.
— Иди отдыхай после светской жизни! — отпускаю я его.
Вовка задерживает взгляд на лежащей на столе раскрытой сумке, на вынутых из нее бумагах:
— Мемуары хочешь писать?
— Военная тайна! — отвечаю я шутя.
— Нет, верно, пап, напиши мемуары! — советует Вовка. — Помнишь, сколько ты мне про войну рассказывал?..
— На фронте было миллионов двадцать. Если каждый станет мемуары писать, бумаги в стране не хватит.
— Нет, ты напиши, пап.
— Ладно, вот выйду на пенсию, тогда подумаю… А ты давай-ка, брат, ложись спать, а то еще разбудим мать своими разговорами.
…И снова я один в кабинете. Тихо, как может быть тихо только за полночь. Сон не идет — это, наверное, уже возрастное. А надо бы лечь, с утра следует иметь свежую голову: завтра делаю доклад для пропагандистов. Он у меня давно готов, но утром надо просмотреть тезисы, хорошо бы добавить какие-либо свежие примеры из нашей дивизионной практики. И, конечно, обязательно успеть послушать последние известия. Это мне нужно не только для доклада. Современный человек не может не принимать одинаково близко к сердцу все, что творится на нашем беспокойном земном шаре, который с течением времени для наших эмоций и мыслей как бы сжимается все более и более; правда, в нас, видимо, еще сохранились остаточные явления древней веры: злые силы минуют меня, если не будут знать о том, что есть я…
И вместе с этим уже выработалась постоянная готовность к тому, что привычное течение жизни в любой момент может круто измениться.
Это чувство готовности лежит где-то в глубине сознания, лежит в полном порядке, как хранится походное снаряжение на складе, которое пока не выдают, но которое может быть получено в любой момент, как только поступит приказ. И это чувство до поры до времени молчит, не мешая говорить остальным чувствам, не препятствуя людям жить обычной человеческой жизнью с ее повседневными заботами и радостями, даже если эти люди состоят на действительной военной службе.
…Мне вспоминается давняя, давняя осень, осень тревожного года.
В доме пахнет яблоками — Рина только что вернулась с рынка и принесла их огромную кошелку. Сейчас она оденет Вовку, и мы с ним отправимся погулять — в воскресенье, правда, не всегда, я могу себе позволить это удовольствие. Служба часто забирает и выходные.
Стоит великолепное солнечное утро, какое уже редкость в октябре. В настежь распахнутые во всех окнах форточки льется прохладный воздух, бодрящий, как легкое сухое вино. В нем, в этом воздухе, осенний холодок горных речек, запахи давно увядших полонинных трав. Уже в пальто — по выходным я хожу в штатском — стою у окна, с удовольствием пью этот воздух и предвкушаю, как буду вдыхать его полной мерой, когда выйду на улицу.
— Ты готов? — кричит мне в раскрытую дверь Рина. — Я уже одела Вовку.
— Готов! — отвечаю я. В эту минуту звонит телефон. Выслушав, кладу трубку и говорю появившейся в дверях Рине:
— Давай-ка мой походный чемоданчик, — и, сняв пальто, подхожу к шкафу, где висит полевое обмундирование.
Рина остолбенело стоит в дверях, в ее глазах — огорчение и страх.
— Давай же чемодан! — повторяю я. — Боевая тревога…
А через два часа мы были уже далеко от гарнизонного поселка, где в квартирах офицерских домов остались наши семьи, от города, куда сегодня собирались пойти в увольнение солдаты к девушкам, ждавшим их. Но теперь девушки уже не ждут — все жители видели, как наши войсковые колонны прошли через город по шоссе на запад.
Это то самое шоссе, на котором стоит городок, где я живу и служу теперь. От него до границы ближе на несколько десятков километров, чем от стоящего на этом же шоссе города, в котором я служил тогда.
Помню тот день, и холодное осеннее солнце, и ровный рокот моторов десятков машин, сливающийся в один сплошной гул, словно глухо гудит сама земля, и наш газик, остановившийся на перекрестке, и машины, машины, машины, катящиеся мимо, — грузовики, бронетранспортеры, тягачи с пушками и минометами на прицепе.
Есть суровое очарование в том, как идет войсковая колонна. Люблю смотреть, как движется все это могущество стали, моторов, скрытого в боеукладках разрушительного огня и человеческой воли, властвующей надо всем этим. Люблю смотреть на сосредоточенные лица солдат под боевыми касками, лица, лица, лица над броней бортов, в кабинах, над открытыми по-походному люками…