Раненым не было счета, и кто получил только легкую рану, тот и не вспоминал о ней.
Этот день надолго остался в памяти людей, потому что ознаменовался всякими жертвами, но остался почти бесплодным, благодаря интригам негодяев.
Опытное рыцарство кричало, что нужно гнать и бить, и рубить, и пользоваться победой, но за ним уже раздавались голоса:
— Довольно их проучили! Мы изнурены, давно стоим в поле, пора по домам. Татары получили по заслугам, да и для казаков урок не пройдет даром.
Только король и Иеремия Вишневецкий все время говорили:
— Надо идти на них и докончить то, что начато, чтобы пролитая кровь не пропала даром.
Еще ночью постановили послать в погоню за ордой литовских татар с мурзой Чембеем, который должен был преследовать хана, направившегося к Вишневцу. Он привел позднее королю схваченных по пути знатных пленников: Муртозу и Солимана-агу.
Незабываемой осталась эта ночь на поле битвы, ночь печальная и в то же время радостная, чреватая заботами для вождей, так как только неопытный жолнер мог успокоиться на этой победе.
Разбитый татарин действительно бежал, казаки же не только окапывались, но можно было ожидать их усиления.
Когда рассвет озарил перед глазами Стржембоша поле битвы, хлопец содрогнулся и устыдился, что не мог в этот день разделить победу с товарищами, и что судьба осудила его уехать перед сражением, а вернуться только после него.
Еще сильнейшее сожаление о дяде охватило его, когда, раздевая покойника, он нашел на его груди пачку бумаг, и в числе их завещание, в котором он отказывал все свое имущество племяннику Дызме.
Стржембош немедленно занялся погребением дяди на кладбище в Берестечке, — временным, пока представится возможность перевезти тело в Ксенсскую Волю, где лежали его родные. Много в этот день было зарыто павших, но живым некогда было их оплакивать.
Ян Казимир чувствовал по духу, который веял в войске, а главное, в посполитом рушеньи, что если дать остыть военному пылу, то уже трудно будет снова разжечь его. Надо было продолжать борьбу, особливо, с казаками, которые ночью наскоро окопались в болотах, расставили пушки и готовились к отчаянной обороне. Они выбрали для того самую неприступную позицию между речкой Плеснявой и Стырем, защищавшими их с двух сторон, а на противоположной — навели мост через Плесню для доставки припасов.
Дзедзяла со вчерашнего вечера так налегал на своих людей, не давая им отдыха, что к утру они насыпали высокие валы.
Весь этот день прошел в совещаниях и в различных предприятиях против окопавшихся, которых король хотел уничтожить во чтобы то ни стало. Для этого Пржиемский должен был вывезти против них орудия, несмотря на болотистую почву и невыгодную позицию.
В войске сначала удивлялись поведению казаков: весь день в окопах слышались взрывы веселья; по-видимому, шел пир, раздавались звуки скрипок, бандур, зурн, бубнов, крики, песни, точно случилось что-нибудь необычайно радостное.
Незнакомые с казацкими хитростями даже встревожились, думая, что это означает либо прибытие значительного подкрепления, либо какой-нибудь план, — в успехе которого казаки уверены. Только старый вождь Иеремия, который собаку съел на казацких войнах, объяснил, что это веселье притворное, чтоб не показать своей тревоги и трудного положения.
Рядом с великим счастьем, доставшимся в этот день на долю короля, шла и немалая забота.
Совещания у короля не прекращались, но даже в этот час, когда всем следовало стоять заодно, чтобы одолеть неприятеля, начала проявляться рознь, и не по каким-либо серьезным мотивам, а потому, что один завидовал другому, и готов был сделать уступку неприятелю, лишь бы не дать восторжествовать сопернику.
Почти все вожди завидовали Иеремии, многие ненавидели князя за его удачу.
Король, которого издавна настраивали и подзуживали против него, выставляя его честолюбцем, стремящимся забрать себе всю славу и всю власть, теперь начал лучше узнавать его и сближаться с ним, но это еще более раздражало других.
Хотя в этот день не дошло до сражения, но все были наготове. В лагере никто не смел снять вооружение или расседлать коня, только отпустили подпруги и ослабили ремешки у лат, но снимать сабли было запрещено.
Два или три раза казаки делали вид, что хотят напасть на обоз сбоку; но всякий раз встречали готовый отряд, который гнал их к окопам.
Только от татар освободился король, так как, раз обратившись в бегство, они уже не думали о возвращении, хотя Хмельницкий и хлопотал об этом.
На другой день явился татарин с письмом от хана королю. Думая, что оно написано по-татарски, позвали Отвиновского, но оказалось, что оно было составлено на искалеченном польском языке, не имело печати и вообще возбуждало подозрения.
Это нахальное письмо было, вероятно, продиктовано самим Хмельницким с целью напугать и оскорбить короля. В нем хан утверждал, что поляки обязаны победой измене, и вызывал их на новое сражение, под Константинов.
Отвиновский, прочитав это письмо раза два, бросил его, сказав, что это казацкая выдумка, лишенная всякого значения, что хан, как это достоверно известно, и не думал о Константинове, а в своих потерях обвинял казаков.
Пока одни ходили на разведку к казацким окопам, другие отдыхали, а Дембицкий со своими сандомирцами и остальной шляхтой настраивал войско против короля.
Не помогла ни победа, ни труд, который видели все, ни опасности, которым подвергался Ян Казимир. За неимением других обвинений ставили ему в упрек пристрастие к немцам.
Правда, в первые дни после великой битвы горланам не везло, потому что было много других предметов для разговора, которые интересовали всех, но те, которые, подобно Дембицкому, имели целью смуту, не упускали случая всюду подпустить каплю яда.
Радзеевский, сдав дело приятелю, сам начал разыгрывать подле короля другую роль. Стржембош немало дивился, когда, вернувшись после погребения Ксенсского к королю, застал у него в числе других и пана подканал ера, который громко беседовал с королем и приставал к нему так же, как раньше.
Ян Казимир был так счастлив одержанной победой, так жаждал согласия и единства, что даже к подканцлеру начал относиться мягче и не отворачивался от него, как прежде. Он не мог питать к нему доверия, но по крайней мере кое-как выносил его, а тому и это было на руку. Радзеевский пользовался этим и приставал назойливее, чем когда-либо.
Хотя Стржембош привез королю письмо от пани подканцлерши, в котором она, наверное, жаловалась на свою долю и на людскую несправедливость, но в нем не было главного, и потому, вечером, оставшись один, король велел позвать Стржембоша. Он спросил его, что делается у подканцлерши.
— Наияснейший пан, — сказал Стржембош, — я видел ее два раза; она очень не счастлива. Не знаю, что она затевает, так как не смел расспрашивать, но видел во дворце приготовления к отъезду, или даже к переселению, так как все, что там есть ценного, даже украшения стен, укладывается и упаковывается. Если не ошибаюсь, братья подканцлерши, или по крайней мере один из них, постоянно находятся при ней.
Король только слушал.
— Знаю и то, — прибавил Стржембош, — что ее величество королева, наверное, не по собственному усмотрению, а побуждаемая письмами пана Радзеевского, отказалась принять пани подканцлершу, а ее примеру последовали и остальные дамы.
Выслушав это сообщение, король снова завел речь о Марии Людвике, о замке, о придворных, так что Дызма в конце концов решился упомянуть и о Бертони. Пожаловался на нее, что она вынуждала дочь идти за старого князя Масальского. Услышав это имя, король пожал плечами и, вероятно, рассмеялся бы, если б у него не было тяжело на душе. Проворчал только, что эта баба такая же шальная, как и старый волокита, доживавший остатки жизни и состояния.
— Ничего не выйдет из этого ухаживания, — прибавил он, — я знаю его родню: не позволит она запятнать свое княжество союзом с мещанкою, тем более что в княжеском титуле заключается все ее богатство.