Он смотрел в глаза Радзеевскому, который с обычным бесстыдством воскликнул:
— Кто же знает? Может быть, в письмах короля королева нашла что-нибудь, подавшее ей повод к недовольству.
— Я читаю письма короля, — возразил канцлер, — ни разу в них не было ничего, что шло бы вразрез с привязанностью и уважением.
Радзеевский усмехнулся.
— Люди шлют отсюда письма, — сказал он, — может быть, кто-нибудь насплетничал. Королева ревнует его к моей жене. Да, может быть, и не без основания, так как король давно уже умильно поглядывает на ее.
Канцлер нахмурился.
— Как вам не стыдно! — сказал он строго. — Что за шутки…
После непродолжительной паузы Лещинский, уже не прибегая к обходам, продолжал:
— Из Варшавы королю доносят, что всему причиной письма вашей милости к наияснейшей пани. Король был всегда милостив к вам: не годится…
— Я никаких писем не пишу! — нахально крикнул Радзеевский.
— Никаких писем? — повторил Лещинский и прошелся по комнате. — Очень мне это прискорбно, — сказал он затем, — но я должен исполнить поручение короля. Посмотри-ка сюда и оправдайся. По тону и содержанию легко видеть, что это не первое письмо и что предыдущие были не лучше.
При виде развернутого письма, которое канцлер показал ему, лицо Радзеевского изменилось; он побледнел, замолчал. Устремил глаза на письмо и стоял, не говоря ни слова, но это минутное смущение и замешательство уличенного во лжи и предательстве быстро сменилось неистовым гневом, злостью и жаждой мести.
— Что ж вы скажете на это, пан подканцлер? — спросил Лещинский.
— Я? Ничего! — отвечал Радзеевский. — Не вижу тут вины; пишу, что думаю, пишу так, как думаю; королева имеет доверие ко мне, а король…
Он махнул рукой.
Ксендз Лещинский не имел от короля поручения делать ему выговор или грозить; он сложил письмо, спрятал его и молчал.
Радзеевский хоть и старался казаться равнодушным, но был сильно смущен; он сел и задумался.
— У меня есть враги, — проворчал он, — это их козни.
— В данном случае, — сказал канцлер, — величайший враг ваш — вы сами. Невозможно оправдаться… Старайтесь, чтобы король простил вас, вы жестоко провинились перед ним.
Радзеевский, не отвечая, встал.
— Я свои обязанности исполняю усердно, — сказал он, — а подвергать критике поступки короля — не преступление. Он не хочет меня слушать; должен же я кому-нибудь пожаловаться.
Лещинский остановил его движением руки, как будто желая заявить, что всякие оправдания бесполезны.
Подумав немного, подканцлер раскланялся и вышел.
В этот день он не гонялся за королем, но сел на коня и поехал смотреть своих рейтаров в лагере. Тут, подобрав компанию себе по вкусу, он развлекался до вечера.
Тем временем Тизенгауз, убедившись, что подканцлера нет дома, прокрался на женскую половину и вручил охмистрине бумагу, шепнув только, чтобы пани, прочитав ее, вернула немедленно.
Это был corpus delicti письмо пана Радзеевского к королеве, в котором прекрасная пани Эльжбета и о себе могла прочесть… много не лестного.
Что с ней сделалось после прочтения, какой гнев и бешенство овладели подканцлершей, которая с воплями и рыданиями бросилась на постель, — этого и описать невозможно. Ее успокоили, привели в себя, а письмо Тизенгауз отнес обратно королю, который, сохраняя внешнее спокойствие, целый день занимался с гетманами войсковыми делами.
Радзеевский думал, что ему в этот же день следовало, пренебрегая гневом Яна Казимира, явиться к нему. Однако у него не хватило духа, и король на этот раз был избавлен от несносного для него общества, о чем ничуть не жалел.
Вернувшись в гостиницу, пан Иероним узнал о нездоровье жены, но, не обращая на это внимания, вошел в спальню. Прием, оказанный ему, заставил его догадаться, что и здесь уже знают о его письме.
Для начала Радзеевский напомнил о поездке в Крылов, но подканцлерша объявила, что намерена вернуться в Варшаву.
— Ваша милость причинит этим королю еще больше огорчения, чем мне, мужу in partibus, который является таковым только для людей, — сказал подканцлер насмешливо.
— Мне кажется, — отвечала подканал ерша, — ваша милость уже столько раз приставали ко мне с королем, что могли придумать что-нибудь новенькое, чтобы травить меня.
Радзеевский резко изменил тон.
— Я не хочу, чтобы вы ехали в Варшаву, — сказал он. — В Крылове вам будет удобнее; там и можете остаться.
Подканцлерша не сочла нужным возражать; велела слуге подать воды и гордо предложила мужу оставить ее комнату, а так как он не хотел ссориться при слугах, то с гневом вышел.
Утром, проснувшись поздно после пирушки, затянувшейся далеко за полночь, подканцлер спросил о жене и узнал, что она уехала несколько часов тому назад.
На вопрос — куда? — никто не умел ответить.
Не ожидавший такого своевольного поступка, Радзеевский, во избежание излишней огласки, смолчал и притворился равнодушным, хотя видел в нем предвестие полного разрыва. У него оставалась слабая надежда, что подканцлерша, быть может, поехала в Крылов, но полученные оттуда письма ничего не говорили о ней. Не было сомнения, что она поехала в Варшаву.
Этот отъезд и происшествие с письмом делали его положение очень трудным. Он был слишком горд, чтобы уступить; ему казалось, что подканцлерство и связи, какие у него были, дают ему возможность устоять против слабого короля. Поразмыслив, решил не уступать ни шагу, бороться.
Целый план сложился в его голове. В войске, состоявшем из разнородных элементов, было много болтунов и крикунов, уже испытанных на сеймиках; подстрекнуть их, выбрав подходящую минуту, затруднить каждый шаг Яну Казимиру и сделаться необходимым в качестве посредника, казалось простым и легким.
Тем временем подканцлер решил не обращать внимания на выражение антипатии и отвращения со стороны короля и занимать новое место наперекор ему.
На другой день он с утра явился к королю, который не взглянул на него. Пробовал заговаривать, король не отвечал. Он, однако, не сократил из-за этого времени своего пребывания при короле: присутствовал при приеме пленных, при допросе казаков, вмешивался и повышал голос.
Лещинский не мог надивиться его нахальству.
Наступил день Тела Господня, а с тем вместе день оглашения юбилея, о котором сообщали из Рима; король хотел отпраздновать его как можно торжественнее и пышнее. Все ему содействовали в этом.
Поставили четыре алтаря: один — подканцлер литовский, другой — епископ киевский, третий — коронный конюший, четвертый — каштелян краковский. Ковры, цветы и зелень, серебряная утварь, которой в обозе было достаточно, позволили убрать алтари с большой пышностью. Икона имелась почти у каждого, так что и в них недостатка не было. Наконец, копья, хоругви, значки, щиты тоже украшали четыре алтаря. Капелланов и духовенства в лагере насчитывалось до четырехсот человек.
Святые Дары вынес из палатки короля канцлер Лещинский; балдахин над ним несли четыре сенатора, за ним шел со свечой в руке король, окруженный министрами, сановниками, начальниками и рыцарством.
Полки, расставленные вдоль дороги, преклоняли хоругви перед дароносицей, стреляли из пушек и пищалей, музыка гремела, и торжество поджимало душу.
Даже те, которые до сих пор относились ко всему насмешливо и легкомысленно, почувствовали силу этих рядов, шедших биться за веру и мир, за костелы и родину, за свои святыни и имущество. Предвидели близкую уже минуту, которая принесет решение.
Разумеется, подканцлер присутствовал в свите короля, хотя равнодушно смотрел на торжество. Пышной одеждой, гордой миной и всей внешностью старался доказать, что, несмотря на людские толки, с ним ничего не случилось.
Король приказал молчать обо всем этом происшествии, и никто не думал разглашать его, но сам Радзеевский, опасаясь невыгодных для него комментариев, постарался очернить жену и короля. Выставлял себя оскорбленным, обиженным, жертвой женского коварства и клеветы. Были такие легковерные, которые жалели его.