К королю мало кто обращался в подобных случаях, так как он ничего не давал и ничем не распоряжался без Марии Людвики, если же поддавался на чьи-нибудь просьбы и распоряжался самостоятельно, то потом так каялся в своем самоволии, что надолго терял к нему охоту.
Освободилась должность коронного маршалка; осталась молодая, красивая, богатая вдова: было о чем потолковать на праздниках.
Первые три дня Рождества король и двор почти с утра до вечера проводили в костеле, на богослужении, но это не мешало погоне за вакансиями, и прихожая ксендза де Флери, Денуайэ, даже панны Ланжерон были полны просителей и их приятелей. Шептались, обещали друг другу.
В довершение всего под конец сейма возникла ссора между канцлером Оссолинским и Вишневецким, вызванная неосторожными словами Оссолинского.
Он начал жаловаться в сенате на пасквили, оскорбительные для его чести, на клевету, сыпавшуюся на него, на издевательства, которые ему приходилось терпеть, и так разгорячился, что напал не только на сторонников воеводы русского, но и на него самого, называя его виновником.
На другой день Вишневецкий выступил с протестом, дошло до колкостей, до ссоры и шума, которые король тщетно старался унять. Оссолинский расходился до того, что восстановил против себя даже Яна Казимира. Только на следующий день благодаря вмешательству некоторых послов были прекращены частные дрязги и жалобы, отнявшие столько времени, что сейм не мог закончиться в декабре и заключение было отложено на следующий год.
Оссолинский испортил себе немало крови, а воеводу русского, который холодно защищался и спокойно доказывал, эта ссора еще более подняла в глазах всех, хотя и без того он стоял высоко.
Раздражение канцлера справедливо приписывали его бесславному делу, для поправления которого он старался отнимать у других и прибавлять себе то, чего ему не хватало.
Наступил Новый год и принес богослужения и, что еще важнее, вакансии, о которых всячески хлопотали, чтобы король поскорее раздал их.
Говорили тихонько, что королеве обещано сто тысяч злотых за должность маршалка, освободившуюся по смерти Казановского, но тут стали на страже Радзивиллы и Любомирские.
Брат жены князя Альбрехта, Юрий Любомирский, генеральный староста краковский, получил эту должность.
Начались формальные торги, с которыми ничуть не таились. Ян Казимир, по крайней мере явно, не вмешивался в них; но ее величеству королеве давали взятки, доходившие иногда до сотен тысяч.
Тотчас после Нового года королева пригласила к себе Альбрехта Радзивилла. Хотела дать ему староство борисовское, так как ей требовалась взамен Тухла, но канцлер отказался.
В тот же день бедному, измученному и заслуженному Киселю был дан Новый Торг, а племяннику Радзивилла Мария Людвика предложила то самое староство борисовское, которым пренебрег его дядя, с придачей подарка в три тысячи с тем, чтобы он постарался о назначении ей Речью Посполитой ежегодной пенсии в сорок тысяч с Короны, в двадцать с Литвы.
Трудно представить себе в наши дни, что в то время великий магнат, знатный сановник, представитель знаменитого имени, мог так маклачить с ее королевским величеством! Это была эпоха такого морального упадка, такого, можно сказать, бесстыдства, что подобные вещи никого не смущали. Каждый без совести и сожаления рвал на клочки злополучную Речь Посполитую, которой нечем было платить войскам.
Тот самый канцлер Радзивилл, человек суровой нравственности, который в казацких бунтах видел справедливую кару за угнетение хлопов, не усматривал ничего особенного в этих плутнях и тщательно записывал их в своих мемуарах.
Да, печальные то были дни! Перо часто останавливается и дрожит, когда приходится описывать и судить их.
Сейм кончился наскоро, времени не хватило даже на важнейшие дела. День отняла свадьба панны Ланжерон, которую королева выдала за старосту плоцкого, причем немало смеялись над ее морщинами; другой занял пир по поводу свадьбы; а тем временем казацкие послы со своим митрополитом снова проникались ненавистью и присматривались к этому обществу, которое вовсе не чувствовало себя в опасном положении и по-прежнему гордо поднимало голову.
Простое напоминание о том, что митрополит должен быть принят в сенате, встретили бешеными криками, зборовского договора уже знать не хотели, и так мало уважали самих себя, что половина сейма пила и плясала на свадьбе панны Ланжерон.
Не было там, к сожалению, Бояновского, а, впрочем, если б он и явился, то его, наверное, вытолкали бы за дверь.
Так сейм тянулся изо дня в день и дотянулся до конца января, утомив всех.
Как грозное memento mori явились на последнее заседание казаки со своим митрополитом, и требования их после долгих споров пришлось исполнить.
Общая картина этих совещаний в момент величайшей важности наводит грусть.
Слепота обуяла всех: никто не видит, никто не предчувствует, не рассчитывает. Все попытки выбиться из колеи погромов, которые можно бы было повести новым, лучшим путем, возвращаются на старую, торную дорогу, и снова влачатся по ней.
С казачеством как будто все было кончено.
Во всей своей силе явилась во время этого сейма королева; все видели и говорили, что она управляет королем, «как арапчонок слоном».
Ян Казимир забавлялся, скучал, приходил в нетерпение, сердился, но никогда не мог разобраться ясно в делах управления, да и не принимал их близко к сердцу. Наиважнейшее дело в сенате не так занимало его, как карлики, обезьяны, попугаи и скандальные придворные делишки, о которых он любил слушать. Для этого имел несколько придворных, которые собирали для него по всем углам дворцовые сплетни.
Этой слабостью пользовались все, от когда-то блиставшей Бертони до последнего служителя.
При людях все выказывали покорность перед особой короля, но с глазу на глаз его придворные обходились с ним с возмутительной фамильярностью. Старшие едва могли сдерживать эту распущенность, а король своим поведением только поощрял ее.
Свадьба панны Ланжерон подействовала на Бертони так, что она соскучилась по своему, давно не виденному, покровителю. Она знала о сейме, но потому что о нем говорил весь город, и не лезла в замок, но все же ей показалось необходимым на Новый год напомнить королю о себе и о своей дочери. Но как добраться до короля?.. Стржембош, если бы она только обратилась к нему, наверное, нашел бы возможность провести ее боковыми дверями, но она тем не менее ни за что на свете не хотела иметь с ним дело.
Старухе удалось недорого купить в Старом Городе корзинку очень хороших апельсинов. Решила отнести их в качестве новогоднего подарка наияснейшему пану. Но как же их снести и отдать? Между старшими слугами в замке у нее были знакомые, но теперь она так загордилась, что не хотела брататься со всеми.
«Радовалась, когда его королем выбрали, — говорила она себе самой, — думала, что и мне будет от того польза, а теперь изволь до него добиться. Но так это не может остаться, нет!»
Бродя по замковым коридорам, она наткнулась на немножко знакомого ей королевского служителя с немецкой фамилией, хотя родившегося и воспитавшегося в Польше, Рихтера.
Начала с того, что предложила ему апельсин и свою увядшую улыбку.
— Хотела бы на минутку попасть с подарком в уборную наияснейшего пана, а? Пустите меня?
— Нет, — ответил Рихтер, — но могу спросить короля.
— Скажите ему, что пришла Бертони! Увидите, сударь, что он прикажет впустить меня.
Рихтер пошел и пропал, а с ним и апельсин. Итальянка уже начала сердиться, так как находила унизительным для себя дожидаться в коридоре, как вдруг увидела перед собой Стржембоша. Хотела уже уйти, чтобы не ссориться с ним, но Дызма остановил ее:
— Наияснейший пан поручил проводить вас в уборную, — сказал он, — прошу вашу милость следовать со мною. Как видите, я вежливее, чем вы были в собственном доме.
Говоря это, он отворил дверь.
В уборной перед зеркалом в серебряной рамке стоял полуодетый, но уже не по-польски, так как давно отказался от этого костюма, Ян Казимир; он примеривал парик, а другой, для выбора, держал в руках лакей. Услышав шелест женского платья, король повернулся.