— Неужели я не буду иметь честь передать привет от короля панне Бианке? — спросил он. — Его милость король совершенно определенно приказал мне самому исполнить поручение.
Бианка не удержалась и засмеялась за спиною матери. Бертони с гневом повернулась к ней, чтобы заставить ее уйти, сделала несколько шагов за нею, а тем временем Стржембош проскользнул в гостиную и остановился посреди комнаты.
— Имею привет от короля панне Бианке, — сказал он весело, подходя к ней и не обращая внимания на грозные жесты итальянки. — Король возвращается, покрытый лаврами. Господь Бог благословил его оружие. Татары сами пришли на коленях просить мира, а Хмель ноги ему целовал.
Бертони, слушая, на минуту забыла о том, что Стржембош ворвался насильно. Бианка не обращала ни малейшего внимания на гнев матери и смело, с кокетливой улыбкой, смотрела на молодого человека.
— Когда же король вернется? — спросила она.
— Очень скоро, — ответил Дызма, — после трудов требуется отдых.
Разговор, таким образом, завязался, но итальянку обуял снова вспыхнувший гнев. Не обращаясь уже к гостю, она схватила дочку за плечи, вытолкала смеющуюся и упирающуюся девушку в другую комнату и заперла за ней двери на ключ.
Стржембош, вздыхая, смотрел на это. Взбешенная итальянка повернулась ж нему.
— Видел? — спросила она. — Заруби же себе на носу, что какие бы ты не придумывал подходы, как бы ни втирался, как бы ни хлопотал, и хотя бы сам король был на твоей стороне, я не позволю тебе сблизиться с моей дочкой. Не лезь не в свои сани. Это сенаторский кусочек. Понял?
— Совершенно, — ответил Дызма, — но я такой отчаянный, что и сенаторское кресло не считаю для себя недоступным, почему же мне считать невозможным сближение с панной Бианкой?
— Ну вот, и приходи ко мне, когда станешь сенатором! — крикнула, заступая ему путь и тесня его к дверям, итальянка. — Ежели старая, сморщенная француженка Ланжерон выходит замуж за каштеляна плоцкого, — понимаешь, то за кого же может выйти молодая красавица и не бесприданница — Бианка? А что ты такое в сравнении с ней? И ты воображаешь, что я позволю тебе увиваться около нее, чтобы люди подумали Бог знает что!
— Что касается панны Ланжерон, — спокойно ответил Стржембош, — то она и немолода, и сморщена: это святая правда; но королева будет ей посаженой матерью на свадьбе, скоро заменит каштелянство плоцкое воеводством с доходным староством. А это и морщины выглаживает.
— А ты думаешь, — крикнула с гневом Бертони, — что у моего короля не найдется староства для мужа Бианки?
Дызма стал крутить ус.
— Будем говорить откровенно, — сказал он с усмешкой. — Король не раздает ни сенаторских кресел, ни староств. Он свалил эту обузу на ее милость королеву. Я говорю обузу, потому что на всякую вакансию имеется десять охотников, и девять из них становятся врагами короля, потому что получить место может только один. Король, как всем известно, ничего не дает, потому что ему нечего раздавать. На это не рассчитывайте. А пожелает ли ее милость королева дать приданое панне Бианке? Гм! В этом я сомневаюсь…
Бертони, раздраженная, подбоченилась, глаза ее загорелись.
— Ну, так я сама дам ей приданое! — крикнула она, с бешенством топая ногой. — Королева берет деньги за староства и должности… у меня найдется, чем заплатить.
— Тесс!.. — произнес Стржембош, прикладывая палец к губам. — Может быть, королева принимает подарок, если кто-нибудь предложит его ей, но говорить, что она продает староства и должности, — не годится. Что если это дойдет до ее ушей?
Итальянка гневно взглянула на Стржембоша.
— Учить меня вздумал, сударь? — отвечала она. — Ну, поручение передал, а затем низко кланяюсь, низко кланяюсь, и чтоб ты, сударь, больше ко мне не приходил. Прошу, прошу!
— В дом, где меня так нелюбезно принимали, разумеется, не приду, — спокойно ответил Стржембош, — но предупреждаю, так как не хочу действовать исподтишка, что буду стараться встречать панну Бианку около дома и где только возможно. Я говорю прямо. Улица открыта для каждого, даже для трубочиста. Если ваша милость вздумает запирать свою дочку на замок, то для молодой девушки это не окажется ни здорово, ни полезно…
Окончательно выведенная из себя дерзкой речью Дызмы, итальянка кинулась к нему и принялась толкать его к дверям.
— Не беспокойся ни о моей дочке, ни обо мне, — кричала она, — а помни только, что она не для тебя!
Стржембош, не сопротивляясь, дал себя вытолкнуть за дверь, а здесь приостановился, поклонился с любезной улыбкой и сказал:
— Целую ножки, его милости королю не премину сообщить о вашем любезном приеме.
Бертони же, не отвечая, с треском захлопнула перед его носом дверь. Стржембош, не торопясь, пошел к выходной двери.
Около главного выхода была другая дверь, поменьше, ведшая в комнаты. Она оказалась приоткрытой, и пара глазок выглядывала в нее.
Он подбежал к ней.
— Королева моя! Королева моя! — воскликнул он. — Дайте поцеловать хоть разок, хоть один пальчик. Матушка ваша такая недобрая.
Из дверей высунулся беленький пальчик, и уста Стржембоша прильнули к нему, но нельзя поручиться, что они не передвинулись затем выше. Послышался смех… Дверь затворилась.
Стржембош быстро спустился с лестницы, напевая популярную в то время песенку Морштына:
Покойной ночи, мой ангел милый!
Уж небо оделось ночной синевою,
Уж речи затихли, угасли огни;
Усталые люди в желанном покое
Забыли тяжелые, трудные дни.
Покойной ночи, мой ангел милый!
Покойной ночи, моя любовь!
Но никто не слышал этой песенки, напеваемой вполголоса.
Отдохнув денек, Дызма пошел к королеве узнать, не будет ли от нее ответа королю. Тут его заставили подождать; затем вышел секретарь и объявил, что Мария Людвика ожидает скорого возвращения короля и что Дызме предоставляется на его собственное усмотрение, оставаться ли в Варшаве или ехать к королю, без писем.
Не считая себя особенно нужным королю и желая пожить на свободе, Дызма, поразмыслив, остался в замке и занялся подготовлениями к приему.
В замке и в городе он ежедневно сталкивался с разными людьми, которым интересно было послушать о Зборове; при этом Стржембош мог заметить, что победу, которую он сравнивал с Хотинской, и знаменитый трактат — оценивали очень не высоко.
Правда, часть вины слагали на посполитое рушенье, ленивое и вялое, собиравшееся так медленно, что половина вернулась домой, не видав неприятеля, но те, которые приезжали из Збаража, так затмевали зборовских, что последние казались перед ними карликами.
Стржембош не мог разыгрывать из себя героя, но ежедневно доказывал, что под Зборовым король и все остальные исполнили рыцарский долг.
— Я ничего не знаю о трактатах, — говорил он, — хороши они или плохи, не мне судить. Но збаражцы хвалятся своим бернардином, убитым при служении мессы, а у нас был ксендз Лисицкий, который пал на поле битвы, и немало хорунжих и ротмистров, жизнью заплативших долг родине.
Как бы то ни было, спустя несколько дней, Стржембош пригорюнился, убедившись, что ни канцлер, ни король не найдут в Варшаве такого приема, на какой рассчитывали. На Оссолинского, который и без того нажил много врагов своей гордостью и резкостью, все нападали за то, что он дал татарам гарач, а казакам все, чего они хотели, так что вместо кары за восстание они получили за него награду.
«Убедившись, — говорили в Варшаве, — что бунт так хорошо оплачивается, чего не позволят себе ясные паны запорожцы?»
Иные уже готовы были голову поставить в заклад, что Хмельницкий, ни во что не ставивший присягу, собравшись с силами, примется за старое.
Толковали в городе и о том, что Хмель заявлял, будто покойный король Владислав IV сам возбуждал его против шляхты и панов. Мазуры кричали, что нужно расследовать, кто был причиной казацкого восстания.