Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Веласкеса. — Крамской встал, подошел к окну. — Какие дубы! Я вырос в степном краю, воронежской земли человек, а люблю дубы. Люблю Веласкеса. Звезду. Ведь это столь же далеко. Совершенная звезда. Веласкес писал не красками, не кистями. Знаете, когда зубы болят… Это ведь не кость болит, нервы. Картины Веласкеса написаны нервами. Если вглядеться, то в каждом его мазке можно обнаружить ниточки нервов… Его живопись за чертой возможного. У Веласкеса нельзя учиться. Веласкесом надо быть.

— А может, люди стали иные? Иные люди, иные краски, земля иная! За сотни лет мы вместе с солнцем по океанам Вселенной уплыли совсем в иные миры…

— На земле эти перемещения отражаются в перемене идеала. Для художников Античности, для художников Возрождения идеалом была вечная красота. Наше время этой красотой пожертвовало ради любви к людям. Я говорю о русской школе. Европа давно уж про человека забыла. В Европе искусством зарабатывают.

— Зарабатывать искусством грех?

— Не зарабатывать грех на краски, на жизнь. Грех кистью ворочать миллионами. Фортуни, кричат, Фортуни! А Фортуни — это буржуа. И Бонна — буржуа. Ему Поляков за портрет дочери отвалил двести тысяч франков! Когда такие деньги пущены в ход, есть ли время думать о задачах искусства, о красоте?

— А импрессионисты?

— Импрессионисты — бунт. Они не вышли из стадии попыток перевернуть художественный мир. Французы ужасные ломаки. Но они вынуждены ломаться. Французская публика — о эти буржуа! — пресыщена зрелищами, она требует удивления. И ее удивляют.

— Но есть ли у этих импрессионистов шанс выжить?

— За ними будущее, вопрос, когда это будущее наступит… Вы знаете, чего я боюсь? Нашествия варваров.

— Откуда же они явятся, Иван Николаевич? Не пугайте бедного селянина!

— Не напугать хочу — предупредить. Обществу, и не только европейскому, грозит внутреннее варварство. Оно у нас внутри. Пробудившаяся к деятельности бацилла. Я не пророчествую. Вы, Савва Иванович, посмотрите вокруг себя: поголовное лицемерие, звериные страсти, жажда поскорее ухватить, урвать кусок послаще. Не заработать — всякий понимает, что это ужасно трудно и долго, а именно смошенничать. Урвать, обокрасть. А крадут не сметану и даже не шелка. Крадут лес, недра, воду, даже воздух. Все это прожирается, пропивается. Мы — голытьба, но подлинными нищими станут грядущие поколения. Попробуйте узнать, что стоит франк, рубль у правительства, попробуйте погасить государственные долги, пусть уплатят кредиты всяческие компании — тотчас все разлетится в пух и прах. Цивилизация окажется банкротом. А чтобы не быть банкротами, забираются в Африку, в Среднюю Азию, к диким племенам — обирают, убивают, развращают. Вот они откуда, ресурсы для правительства, для буржуазии. Может, еще на сотни лет хватит жуировать… Нет, не к гармонии мы идем, к хаосу. К пеплу, из которого новый мир возродить будет невозможно.

— Вы ужасный пессимист.

— Почему же? Я знаю моего врага, знаю, с кем должно бороться человечество.

— С буржуазией?

— С цивилизацией.

— Недавно Боголюбов был… Старик верит, что искусство преобразит человека. Картинную галерею собирает для родного города. Как вы относитесь к его искусству?

— У Алексея Петровича есть «Устье Невы», «Прибой волн» — весьма достойные произведения. В иных этюдах он просто талантлив.

В комнату вошла Елизавета Григорьевна.

— Надо бы лампу зажечь. Что-то темно на улице. Облачно. Впрочем, ужин почти уже готов.

Иван Николаевич виновато моргал.

— Я, наверное, заговорил вас, Савва Иванович.

— Да ведь когда и с кем так поговорить? Вам бы Академию отдать.

— С Товариществом хлопот полон рот. Что же до Академии, то перемены не за горами. Старое на упрямстве держится, вернее, на старцах… Старцы-то уйдут, а вот что новые учителя предложат… Я вижу, как погружается в рутину Товарищество. Давно ли я поднял бунт в Академии, а теперь и в Товариществе хоть бунтуй.

— В чем же дело, Иван Николаевич?

— В человеке. Старятся не только люди, дела их тоже старятся.

Вышли пройтись перед ужином. Над Ворей плавал туман. Тюкали топоры.

— Приводим имение в порядок, — сказал Савва Иванович. — Сняли, наконец, план. Просеки прорубаем.

Прошли к пруду. Вода была темная, берега щетинились осокой.

— Совсем недавно выкопали этот пруд, осоку никто не сажал, а вот растет. Даже кувшинки в этом году были. Откуда что берется!

Подвел гостя к свежему срубу:

— Это будет квартира учительницы. Елизавета Григорьевна хлопочет. — Внимательно посмотрел на Крамского. — Вам многое открыто. Скажите, прибывает хоть что-то месту от бывших здесь великих людей? Аксаковы, Тургенев, Гоголь, Загоскин… Вот художники теперь — вы, Репин, Антокольский, Поленов с Васнецовым… Кстати, что вы думаете о Васнецове? О новой его картине?

— Васнецов — красное солнышко. А насчет того, красит ли человек место? Думаю, что место тоже кидает на человека отсветы.

— Рефлексы! — улыбнулся Савва Иванович.

— Рефлексы! — серьезно сказал Крамской.

В первых числах августа в Петербург проводили Антона Серова. По уставу Академии к экзаменам допускались лица не моложе шестнадцати лет, но Репин дал Антону рекомендательное письмо к всемогущему конференц-секретарю Академии Исееву, письмо к Чистякову.

Рекомендация Репина подействовала, Серова к экзаменам допустили, он их выдержал, и на его прошении появилась резолюция: «Принять, 16 августа 1880. В число вольно-слушающих по живописи».

14

Елизавета Григорьевна проснулась от тишины. Небо за окном синее, с горчинкой. Осень… Первое сентября!

Она поспешно поднялась, приводила себя в порядок, с удивлением вслушиваясь в тишину дома.

Отворила двери своей комнаты, готовая к шумной овации, к хору — тишина. Никого. «Приучил Савва к чудесам», — покачала головой Елизавета Григорьевна. Она прошла через комнаты — даже слуг нет. Отворила дверь во двор и ахнула: что-то похожее на каланчу, а на верхней площадке Савва Иванович в образе Симеона Столпника.

— Аллилуйя! — вскричал Столпник, и со всех сторон побежали к Елизавете Григорьевне ангелы и ангелочки с белыми крылышками. Увенчали венком из алых роз. Повели к столпу. На столпе как раз явился архангел с трубой. Труба пропела серебряную песнь, и Савва Иванович пропел с высоты:

— С днем рождения!

Потом были подарки, покупные и сотворенные. Илья Ефимович преподнес прошлогодний портрет, побывавший на Передвижной выставке.

Вместо завтрака ездили в монастырь, прикладывались к мощам Кирилла и Марии — родителей Сергия Радонежского. Вместо обеда пир. Потом вытирали огонь из дерева. С факелами устроили шествие в сказочный лес, где рос Аленький цветок. Цветок был сорван. Савва Иванович явился среди грохота литавр в образе жуткого чудища. Но когда Елизавета Григорьевна поцеловала чудище, оно тотчас обернулось добрым молодцем. Во фраке, с коком на голове, и на весь Абрамцевский лес полилась итальянская ария.

Жгли костер, рассказывали страшное. Возвращались домой в темноте, дом, встречая, вспыхнул огнями — обрадовался хозяйке.

Зала была превращена в сад: флоксы, гладиолусы, хризантемы…

Грянул любимый Тургеневым ланнеровский вальс, Савва Иванович собирался пригласить Елизавету Григорьевну по-старинному, но подлетел Сережа, щелкнул каблуками, закружил свою маму. Сделав круг, подвел к отцу.

Вальсируя, Елизавета Григорьевна дрожащим голосом шептала:

— Савва, я танцевала с сыном.

— Ты счастлива?

— Я счастлива.

— Помнишь Ниццу? Бесконечный берег моря?

— Да, Савва.

— А потом, когда ты жила с детьми во Флоренции… Чижов-чудак держал меня в Москве… Как я летал к тебе через тысячи верст. Как я желал быть с тобою.

— Да, Савва.

— Ты все-таки плачешь?

— Мне очень хорошо. Так хорошо, словно прощание какое-то.

— Чепуха! Эта твой личный Новый год, новое счастье.

— Мама! — подбежал Дрюша. — Потанцуй же со мной! Я тоже в перчатках.

58
{"b":"172862","o":1}