— Никуда Константинополь от нас не денется, — сказал Неврев. — Андрианополь сдался без боя. Быть щиту на вратах Царьграда!
В Константинополь русские армии, однако, не вошли. 19 февраля 1878 года в десяти верстах от города, в местечке Сан-Стефано был подписан мирный договор. Война закончилась для русского оружия со славой, но теперь пошли игры дипломатов, бесконечные нажимы Бисмарка и Гладстона, уступки Горчакова и Шувалова. Гладстон понимал и ценил победу русских. Совсем недавно он заявлял на весь мир: «Освобождением многих миллионов порабощенных народов от жестокого и унизительного ига Россия окажет человечеству одну из самых блестящих услуг, какие только помнит история». Оказать услугу позволялось, но неприемлемо было ни для Англии, ни для Германии с Францией, чтобы Россия вышла к теплым морям да по дурости своей не взялась бы освобождать от новейшего, от английского и французского рабства Африканский материк, порабощенные арабские народы. На Берлинском конгрессе князь Бисмарк, граф Андраши, лорд Рассель, лорд Салисбюри, граф Лонэ, Бюлов, Радевиц задвинули Россию в ее угол, пресекли византийские притязания, а чтобы не раздразнить в ней, не пробудить яростного зверя, вернули часть Бессарабии, утраченной после Крымской войны, устье Дуная, а на Кавказе отдали порт Батум и крепость Карс.
Преображение Абрамцева
1
В январе 1878 года воротился с войны Василий Дмитриевич Поленов. К Мамонтовым он пришел с солдатским ранцем, а в ранце битком рисунки, этюды… Репин этому богатству крепко позавидовал. Он признавался Стасову: «Я страшно жалею, что не удалось мне побывать на войне; что делать — не воротишь! Да и не мог я». Репин на войне не был, но и он не прошел в своем искусстве мимо столь важного для народа события.
Под влиянием встречи с Поленовым, рассказов о Сербии, о Балканах и передавая общее приподнятое настроение общества, Илья Ефимович написал «Героя минувшей войны». Солдат с посошком на пустынной дороге. Лицо у солдата строгое, без игры в доблесть, в победителя. Сделал серьезную работу и с достоинством пошел домой. И еще были картины — «Возвращение с войны», «Проводы новобранца».
Война изменила Поленова, преобразила весь строй его мыслей. Понял всем своим существом, что нет на земле дороже покойной, мирно текущей жизни. Детишек, ползающих в траве, женщин, справляющих свою вечную и бесконечную женскую работу. Понял истинную цену обыденности, которая пролетает мимо глаз и сердца да еще вроде бы и оскорбляет наш высоко берущий ум своей ничтожностью.
Василий Дмитриевич отложил в сторону свои славянские военные этюды, а вот мимолетная зарисовка дворика с видом на церковь Спаса-на-Песках так много сказала его сердцу, что он, переполненный радостью встречи с милой родиной, написал ничем особо неприметный «Московский дворик». Детишек, сараи, рыжую лошаденку, кур, женщину с полным ведром. Это было воистину полное ведро. Картина вышла шедевром.
Белые церкви, белый дом, белоголовые ребятишки… Тем же летом и почти там же, на Арбате, на углу Трубниковского и Дурновского переулков, Василий Дмитриевич написал еще одно чудо — «Бабушкин сад»: ветшающий дом, старушку в чепце, девушку в розовом, во французском и, словно бы с французской картины, хаотичный напор диких трав на заросших клумбах.
Казалось бы, что особенного — дом да городская природа. Но как это много по сравнению с природой, написанной во Франции, в Вёле. Там тоже трава, березы, остатки каменных ворот. Но все чужое. Для художника и для зрителя. А бабушка — наша. И лохматые кусты и травы, заглушившие искусственную садовую красоту, все тут наше.
В этом же году Поленов успел написать и «Паромик с лягушками». Это было преображение европейца в русского человека. В искусстве совсем непросто быть русским, быть самим собой.
Событием для зимней Москвы 78-го года стали чтения Мстислава Прахова. На первой же лекции он сказал:
— Доктрина тенденции, столь любезная ныне людям, именующим себя передовыми, есть не что иное, как обязательные для детства — корь и цыпки… Наши нигилисты и народники, задрав штаны, бегают по лужам, ложатся спать, не вымыв ноги, и хвастают потом друг перед другом ороговелыми пятками и коростой на щиколотках. Однако в человечестве, как и в каждой личности, существуют вечные стремления. Это прежде всего тяга к красоте. Человек в шкурах брал уголь или кусок красящей глины и рисовал на стенах пещер, украшал себя и свою одежду, сравнивал цветы с зорями и находил в этих несравнимых, казалось бы, предметах — общее. Этим общим был восторг! Перед малым и перед огромным. Если мы попытаемся окинуть взором все минувшие цивилизации, то даже на самых отдаленных от Европы континентах обнаружим этот восторг перед красотой. Отсюда вывод: эстетическая потребность есть одно из самых важных начал человеческого существования, а может, и самое важное, самое первое. Человек даже поглощать пищу научился красиво, превратил трапезы в театральные действия, в мистический ритуал. Этот ужасный, этот кровожадный человек, даже орудия убийства — мечи, луки, топоры — превратил в произведения искусства. То же самое можно сказать о предметах крестьянского труда… Господа нигилисты опрощаются до народа, не понимая, что они не приближаются этим опрощением к крестьянину, к углекопу, а скорее, отстраняются. У крестьянина дуга расписана цветами, у пастуха рукоятка кнута резная, кнут оплетен в четыре жилы, а его рожок подобен органу.
Над Мстиславом Праховым посмеивались, но слушали жадно.
Подоспели новые волнения. Готовилась очередная Передвижная выставка, шел отбор картин для Всемирной выставки в Париже.
14 февраля Репин послал Крамскому просьбу о приеме в Товарищество. Он писал: «Теперь академическая опека надо мною прекратилась, я считаю себя свободным от ее нравственного давления и потому, согласно давнишнему моему желанию, повергаю себя баллотировке в члены Вашего общества передвижных выставок, общество, с которым я давно уже нахожусь в глубокой нравственной связи, и только чисто внешние обстоятельства мешали мне участвовать в нем с самого его основания».
17 февраля Крамской сообщил Илье Ефимовичу об избрании в действительные члены Товарищества. Ради Репина члены Правления нарушили правила приема, для всех смертных был установлен экспонентский стаж, иные художники ходили в экспонентах по десять лет.
Поделиться радостью и похвастать Илья Ефимович приехал на Спасскую, к Мамонтовым.
Мамонтовы встретили известие радостно, Савва Иванович велел открыть шампанское.
— А какие картины ты представил? — спросил он, когда выпили первый бокал.
— Ждал вопроса и хочу удивить — ни одной! Дал на выставку «Протодьякона», «Мужика с дурным глазом», «Портрет Собко», «Еврея на молитве», «Портрет матери», «Мужичка из робких». Впрочем, портрет Собко Правление Товарищества забраковало. Он у меня был выставлен в Академии, а на Передвижные выставки берут только новые работы или те, которые нигде не выставлялись. Так что я поставил одни этюды.
— «Протодьякон» — это картина, — возразил Савва Иванович.
— А много ли уступает «Протодьякону» «Мужик с дурным глазом»? — поддержала супруга Елизавета Григорьевна.
— «Мужик с дурным глазом» — мой крестный Иван Радов, золотых дел мастер, колдун. Я его писал, а сам побаивался, понравится ли? Это все этюды, этюды. «Протодьякон» — чистая натура. Другое дело, что очень уж величав, от роду таков. Лев русского духовенства, экстракт дьяконства. Послушали бы вы его! Уж такой — зев, рев! Торжества и грома на всю Вселенную, а спроси его, о чем громогласит — не скажет, совершенно бессмысленно рокочет, лишь бы голос явить. Если признаться, я в нем вижу языческого жреца. Вот кто славянин! Так что всей моей заслуги — земляка срисовал.
— Вы его слушайте больше! — засмеялся Поленов. — Этюд, этюд! А как Третьяков предложил пятьсот рублей за этюд, так иные были песни. «Протодьякон» — тип, а коли тип, так картина, полторы тысячи извольте.