Вот и все дела.
— Как все?! — Василий Васильевич даже подскочил на лавке.
— Что изволите?! — испугался слуга. — Все готово, можете почивать.
Боярин встал, перекрестил лоб на икону, пошел в постель. Ложась, думал о своем испуге. Чуть было не запамятовал о письме князя Федора Семеныча Куракина. Куракин сообщал, что 18 января пришел в Путивль и ждет, когда соберутся из городов солдаты, а как соберутся, он тотчас отправится в Киев на воеводство.
То был ответ на письмо самого Бутурлина и на письмо Хмельницкого, торопившего с присылкой царского войска.
Это войско — подтверждение на деле переяславского договора о воссоединении. Может, и в поляках, напавших на Шаргород да и на другие города, прыти поубавится.
Одеяло было на лебяжьем пуху, легкое, ласковое, теплое.
Василий Васильевич закрыл глаза. И тут за дверьми затопали, зашумели, дверь отворилась.
— Василий Васильевич! — Со свечой в руках вошел дьяк Ларион Лопухин. — Не пугайся — с радостью! С радостью! Артамон Матвеев приехал с царским приказом: выезжать тотчас.
Василий Васильевич сел, замахал руками:
— Федька! Микешка! Одеваться, собираться! Да скорее, скорее! Государь зовет!
Дали свет, боярин надел парадные одежды.
Явился окольничий Иван Васильевич Олферьев, собрались всяческого звания посольские люди, и вот тогда, сияя улыбкой, высокий, в новой, даренной царем шубе, в комнату вошел сеунщик Артамон Сергеевич Матвеев с царской грамотой в руках.
В той грамоте все слова были ласковы, а последние и совсем сладки как мед. Писал государь: «А как, аж Бог даст, приедете к нам к Москве, и мы, великий государь, за ту к нам, великому государю, вашу службу и за раденье пожалуем вас нашим государским жалованьем по вашему достоинству».
Часу не прошло, а посольский громоздкий поезд, снарядившись на диво скоро и легко, вышел из Нежина.
Ночь была мягкая, но звездная.
Василий Васильевич вдруг вспомнил: в его московских деревеньках крестьяне 1 февраля мышей в скирдах заклинают.
И примету вспомнил: если ночью 1 февраля звезд много — зима будет долгая.
19
Алексей Михайлович сидел за счетами, то и дело заглядывая в тетрадь и откладывая направо и налево нужное количество костяшек. Счеты и впрямь были костяные — из «рыбьего зуба», каждая белая кость в виде горностая, а черная — в виде мышки. Считал государь личные свои деньги, потраченные на поминовение молодого князя Михаила Одоевского.
— «В сорочины дано двумстам человекам, — читал царь в черновой тетрадочке и откладывал на счетах сумму, — двадцать рублев, по гривне на человека… Того же дня на милостыню тысяче человекам — по алтыну. Деньги взяты из Казанского дворца. Из казны Большого дворца взято десять рублев на калачи. На рыбу, шти, на тысячу блинов, на три ведра вина да на три ведра меда…»
Государь, щелкая костяшками, считал потраченные деньги, аккуратно вписывая в чистовую тетрадь дважды проверенную сумму.
— «Да от меня тысяча пирогов с маком, на едока пирог…»
В комнату вошла царевна Ирина Михайловна.
— Великий государь!
— Ирина! Голубушка! — живо обернулся Алексей Михайлович, закрывая тетрадочки.
— Алеша, у Марьи Ильиничны…
— Что?! — Глаза стали испуганные, вскочил.
— Да ничего! Ничего!.. Схватки начались.
— Схватки! — ахнул государь. — Повитух, лекарей звали, что ли?
— Всех звали.
— Господи, не прогневись за грехи мои! Господи!
Вместе с Ириной Михайловной упали на колени перед образами. Но горячая молитва царя не успокоила.
— Иринушка, я к вам, — жалобно сказал.
Царевна взяла его под руку, повела на женскую половину дворца. Он шел, улыбаясь встречным людям, приговаривая шепотом:
— Помолитесь за меня!
В Ирининой светлице сел на лавку возле печи. Ему стало жарко, но он терпел. Догадливая Татьяна Михайловна принесла квасу.
Алексей Михайлович, благодарно кивая головой, выпил кружку до дна и держал ее в руках, не зная, куда деть.
Татьяна Михайловна взяла у него кружку, дотронулась рукою до плеча:
— Братец! Не впервой же Марье Ильиничне.
— Не впервой! — словно бы спохватился Алексей Михайлович. — Не впервой!
И жалобно посмотрел Татьяне Михайловне в глаза:
— А все-таки боязно.
Поднялся, всех расцеловал.
— Помолитесь… за нас с Марией.
— Братец! — потянулась к нему Татьяна Михайловна и вдруг взяла с блюда и подала ему… морковку. — Погрызи, сладкая. Точь-в-точь как мама покупала нам по дороге… Помнишь?
— Помню, — сказал Алексей Михайлович, принимая морковку. — Помню.
Торопливо вышел из палат.
Пробрался в баню.
Банщик, увидев перед собой царя, всполошился:
— Сегодня, государь, не топлено!
— Вот и хорошо, — сказал ему Алексей Михайлович. — Я тут посижу у тебя, а ты в предбаннике будь — никого не пускай… Кваску принеси. С анисом.
В бане было тихо и пусто.
Полы сухие, белые.
Государь сел на лавку возле окна, но свет мешал ему. Тогда он ушел в дальний темный угол. Сесть было не на что, и, постояв, Алексей Михайлович вздохнул и сел на пол. И снова вздохнул. На полу было и удобно, и покойно.
Вспомнил вдруг своего второго дядьку. Первый-то, Борис Иванович Морозов, был для него светочем, источником истины, высшей справедливостью, а второй, Федор Борисович Долматов-Карпов, — человек воистину ласковый, никогда ни с кем не местничавшийся, никому ни в чем не заступивший пути, был маленькому царевичу, а ныне царю вроде добряка домового. Для слез своих детских Алеша находил места самые укромные, а утешителем ему чаще всего был второй дядька. Найдет, погладит, пошепчет хорошие слова и обязательно угостит вкусным: черносливом, репкой…
Алексей Михайлович вспомнил о моркови, зажатой в руке. Принялся грызть.
И тут — о чудо!
Дверь отворилась, и вместе с банщиком в баню заглянуло круглое красное лицо Долматова-Карпова.
— Где же государь-то? — испугался банщик.
— Тут я! — откликнулся из своего угла Алексей Михайлович.
— Государь! — воскликнул Долматов-Карпов, раскрывая объятья. — Батюшко! С сыном тебя, батюшко!
Алексей Михайлович встал, на дрожащих ногах подошел к Федору Борисовичу, припал к его широченной груди и расплакался.
20
Крестили младенца по обычаю, через семь дней после рождения, 12 января. На двенадцатое в святцах святые: Савва, Мартиниан, Мертий, мученик Петр Авессаломит, нарекли же царского дитятю во имя Алексея — Божьего человека, в честь родного отца.
Крестины совершались в Успенском соборе. Крестил сам Никон, восприемницей, по желанию Алексея Михайловича, была царевна Ирина Михайловна, кумом — архимандрит Троице-Сергиева монастыря Адриан.
Во все стороны великого государства отправились гонцы известить народ о великой царской радости, и в новые земли тоже: в Чигирин — к Хмельницкому, в Киев — к воеводам и к митрополиту Косову.
Празднества были торжественные, долгие, но о деле Алексей Михайлович не забывал и во дни ликования. 14 февраля назначил сбор государеву полку в Москве к 1 мая, в указе была названа и причина сбора — поход на польского короля за его многие неправды.
Уже через две недели, 27 февраля, в Москве на Болоте свершалось торжественное действо отпуска Большого наряда на грядущую войну.
Большим нарядом в те времена называли тяжелую артиллерию. Отправляли пушки наперед по зимней дороге, так как весною дороги в России плохи, а пушки весили и по двести, и по триста, а то и по тысяче пудов.
Первым воеводой над Большим нарядом Алексей Михайлович поставил боярина Федора Борисовича Долматова-Карпова, вторым — князя Петра Ивановича Щетинина.
Долматов-Карпов был пожалован воеводою не потому, что знал толк в огненном бое. Назначение совершилось по трем причинам. Во-первых, царю захотелось отблагодарить старика за все доброе, что знал от него в юные свои годы, и за то, что Федор Борисович сыскал его в бане ради возглашения великой радости о новорожденном. Во-вторых, боярин, хоть нигде и не выпячивался, был человеком дельным и расторопным, приказы выполнял, как ему сказывали и сполна. В-третьих, Федор Борисович никогда не был уличен в брехне, ни по умыслу, ни в пустопорожней — ради красного словца.