— Погибла я, Любаша! Погляди, как плоть-то во мне бушует. Я сама себя не узнаю. Пошла в баню вчера… Девушки мне помогали мыться. Поглядела я на них — все красавицы. Но куда им до меня! — И слезы снова навернулись на ресницах. — Сделай милость — спаси меня!
— Боярыня, Федосья Прокопьевна! Да я жизни за тебя не пожалею!
— Слушай! — Достала с груди клочок бумаги. — Передай это! Богом тебя молю — придумай что-нибудь, исхитрись, но передай!
Любаша взяла записку.
— Передам! Не плачь ты, бога ради, Федосья Прокопьевна! Экое дело! Передам. Кому передать-то?
Федосья Прокопьевна замотала головой, выхватила записку, растерзала на мелкие кусочки, кинула в подтопок изумрудной от кафеля печи.
— Нет! Нет! Нет, Любаша! — Села на высокий стул, упала грудью на подлокотник. — Совсем я обезумела, бесстыдная.
Подняла умоляющие глаза на Любашу, та перекрестилась.
— Боярыня, я и на исповеди словом не обмолвлюсь.
— Вот тебе, возьми! — Взяла со стола серебряную чару.
— Не надо мне ничего! — Любаша побледнела, отступила.
— Господи! — вскричала Федосья Прокопьевна. — Да не плата ведь это. От чистого сердца дарю. Чтоб память обо мне была. Во всякий праздник, как винца-то или меду нальешь, так и вспомнишь меня. Не обижай, милая! Сама жизнь меня уже обидела.
И тут заплакала Любаша, кинулась на колени перед боярыней, и Федосья Прокопьевна утешала ее, гладя руками по голове, невесть от какой печали.
12
Протопопа Ивана Неронова в цепях — и на шее цепь, и на руках, и на ногах — привезли глубокой ночью в Кремль, в подземелье Цареборисовского двора.
Увещевать явился к нему архимандрит Макарьевского Желтоводского монастыря, земляк и старый друг Илларион.
— Иване, — говорил он, обняв упрямого старика, — ты для моего отца был первый человек, и я жил, всегда на тебя глядя. Но ведь что поделаешь! Крепко ты обидел Никона. А он ведь не белец желтоводский, не мордва вальдемановская, он — патриарх. Обругать патриарха — всю церковь православную обругать. Жуткие слова из тебя, Иване, сыпались в Крестовой палате. Как только патриарх терпел такое?
Неронов слушал, кивая поникшей головой.
— Спать я хочу, Илларион. Дай мне поспать.
— Покайся! Обещай покаяться.
Неронов вдруг глянул на архимандрита зорко, тяжело и руку поднял с двумя пальцами.
— А ты как крестишься?
Илларион перекрестился.
— Щепотью. Быстры нынешние люди. По-собачьи живете. По-собачьи.
— Это почему же по-собачьи? — вспыхнул Илларион.
— Одна гавкнет, а все тотчас и подбрехнут.
— Дурак ты, Неронов! Старый, а дурак.
— Дурак, — согласился протопоп. — А только вот с этим и помру.
Осенил себя двуперстным знамением.
— Подумай все-таки, — сказал Илларион, отворяя дверь, но задерживаясь на пороге.
— Подумаю.
Илларион снова шагнул в темницу, жарко шепнул:
— Иван! Ты же земляк мой. Не упрямься, бога ради. Бить хотят тебя. Крепко будут бить.
— А меня много раз бивали. Потерплю. Ты ступай. Тебе, я вижу, жить хорошо хочется. Тебе жить — мне страдать. А рассудит нас — Бог.
Илларион крякнул со всхлипом и выскочил за дверь.
Тотчас явились палачи.
— Пошли!
Неронов встал, поглядел на углы, ища икону. Икон в келии не было.
Его били кнутами, а раны посыпали солью. Жгучая боль и спасла от новых мук. Впал в забытье, от холодной воды не очнулся.
Неделю продержали на Цареборисовском дворе. Никон струсил, когда сказали, что Неронов плох. Лекаря прислал.
Однако обошлось.
Через неделю упрямого протопопа привели в соборную церковь. Митрополит Сильвестр снял с него скуфью и объявил:
— Ехать тебе в Спасокаменный монастырь на смирение, на черные работы.
Было это 4 августа 1653 года.
13
Аввакум, больно ударившись головой о низкую дверь, замахал на Анастасию Марковну руками:
— Ладно! Ничего! — Потирая ушибленное место, сел на лавку, скинул новые сапоги. — Расхоженные дай! Ты, Ивашка, ты! Не матери же с таким брюхом нагибаться!
— Далеко ли? — спросила Анастасия Марковна, уже собирая в узелок еду, какая под руку пришлась.
— Провожу Неронова. На Кубенское его повезут.
Переобулся, перекрестил детей, жену, взял узелок.
— Пропащая какая-то жизнь пошла.
Неронова везли в телеге. С ним трое стрельцов да возница, тоже стрелец. Аввакум шел, держась за телегу. Шел молча, взглядывая на протопопа Ивана. Тот улыбался в ответ, поднимая лицо к солнцу, щурил глаза.
Дул ветерок. Деревья вдоль дороги шевелили листьями, будто переговаривались. Земля после двух дождливых дней дышала так вольготно, будто впереди была весна.
— Толчемся, суетимся, — сказал Неронов. — А вон уж осень на дворе.
Старший из стрельцов, десятник Агишев, хотел было осадить протопопа — мол, не велено разговаривать, — но только вздохнул. Протопоп говорил правду. Хоть и хорош день, а все август, воздух как полосатый, то теплом поманит, то холодком пугнет.
Позади стрелецкой повозки бодро шла лошадка, нанятая протопопами. Вместе с Аввакумом провожать Неронова отправился и костромской протопоп Данила. Данила был тучен, а ногами слаб. Он ехал в телеге.
— Эх! — покрутил головой Аввакум. — Столько уж лет подле тебя, батька. Жил, а наговориться не наговорился. Все было недосуг! Авось, да небось, да потом! А потом-то этого и не случается.
— Говорили мы, — улыбнулся Неронов. — Много и сладко мудрствовали.
— Плохо без тебя, батька, будет.
— Да я, чай, ненадолго! Поучат меня монахи уму-разуму да и отпустят.
— Волк, коли на одну овцу напал, так всех перекусает.
Десятник Агишев покосился сердито на Аввакума, но опять ничего не сказал. Только ткнул кулаком возницу в спину. Возница хлестнул лошадь кнутом, та рванула, Аввакум невольно вцепился в борт телеги, его потянуло. Он споткнулся, ухнул на колено, тотчас, правда, и вскочил.
Агишев захохотал, а стрельцы, что были с ним, перекрестились:
— Человек чуть под колесо не угодил.
Аввакум шагнул вслед за телегой, остановился, поглядел на ладонь: саднило кожу.
Подъехала телега Данилы.
— Тешат дурь свою, — сказал Данила.
— Один Агишев веселится.
Аввакум сел в телегу, потом лег.
Задремал.
Ему приснилось, что он как его Прокопка. Глазки блестят, мордочка счастливая. Сидит он на возу. На высоченном возу сена. Дорога разбитая, воз качает. Того гляди, телега опрокинется, а ему весело. До неба близко!
Открыл глаза — облако. Белое, с жемчужной каемкой.
— Перекусить остановились, — сказал Данила.
Аввакум сел. Взял свой узел с едой.
— Пошли к Ивану.
Неронов сидел на траве, расстелив перед собой женский платок. Ел, кроша желтком, вареное яйцо.
— Вертались бы вы, ребята! — сказал Аввакуму и Даниле.
— А они тебя не уморят? — покосился Данила на Агишева.
— Не уморят.
— Как знать! Никон — человек злодейский. — Аввакум тоже покосился на Агишева. — До места тебя проводим.
— Ну, мне-то хорошо с вами, — сказал Неронов. — Ешьте!
— Ты свое приберегай. Наше вот бери, — угощал Данила. — Мало ли что у них на уме.
Аввакум, жуя хлеб, встал, поглядел, где остановились.
— Деревенька под горой. За молочком бы сбегать.
— Ничего, тут рядом родник. Вода вкусная, — сказал Неронов.
Стрельцы кормили лошадь и сами тоже ели, от протопопов особняком. Аввакум пошел и тоже дал лошади овса.
К роднику подошла старушка. Долго из-под руки глядела на людей, расположившихся возле придорожных берез. Попила водицы, снова поглядела на проезжую братию, пошла к стрельцам.
— Хто начальник-то у вас? — спросила строго, безбоязненно.
— Должно быть, я! — разулыбался старухе Агишев.
— На Соловки, что ли, бедных попов везешь?
— Как ты догадалась, что это я их везу? Может, они меня везут!
— Слух идет — патриарх больно строгий достался нам, — сказала старуха. — Дозволь милостыню попам подать.