— Мне царева помощь не нужна! — крикнул Никон и так сжал кулаки, что косточки стали белыми. — Я на нее плюю и сморкаю!
— Патриарх Никон, взбесился ты, что ли? Такое городишь на государское величество? — Неронов и руками развел, и бороденкой затряс. — Все вселенские соборы призывали благочестивых царей себе на помощь.
— Я, кроме Евангелия, ничем не сужу.
— В святом Евангелии написано: «Господь рече, любите враги ваши, добро творите ненавидящим вас», а тебе кто и добра хочет, ты и тех ненавидишь. Одних клеветников да шепотников любишь, и жалуешь, и слушаешь.
Никон, смекнувший, что в запальчивости сболтнул лишнее, защищался, совсем уже в себе неуверенный:
— Я сужу по правилам святых апостол и святых отец.
— В правилах написано: «Клеветникам веры не яти, но сыскав истинными свидетелями», — наступал Неронов. — И написано также: «Клеветникам наказания чинити без пощадения». Тебе явно клевещут на добрых людей, а ты веришь!
Горяч и справедлив был Неронов, а Никон могуч и упрям. Решения он своего не отменил, но дело все-таки отправили на утверждение царю.
Неронов тоже не смирился и подал царю через Стефана Вонифатьевича извет на патриарха, извет подписали Неронов и ярославский протопоп Ермила.
6
Отбушевав, лето переливалось в умиротворенный август. Плоды отяжелили землю, и это было ее торжеством. Она тотчас успокаивалась, как мать, родившая дитя, и погружалась в сон, чтобы самой себе присниться маленькой девочкой. Сон этот всякий раз оборачивался явью. И все начиналось заново: оттаивать, расти, цвести и родить самое себя. В этой вечной переменчивости и была заключена незыблемость мира — опора жизни человеку.
Люди этак не умели. Не считаясь со временем года, они затевали дела самые прехитрые, рассчитывая, что устраиваются на целый век, а то и на века.
Но они уж в том были молодцы, что одинаково умели радоваться и зиме, и весне, и лету, и осени. Теперь радовались августу.
Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова с родною сестрицей княгиней Евдокией Прокопьевной Урусовой отправились в лес по грибы.
Две дюжины вооруженных рогатинами холопов окружали карету. Две сотни молодых женщин и девушек дожидались боярынь на лугу. Все были одеты празднично: в кокошниках, шитых жемчугом, в расшитых сарафанах, все с раскрашенными лукошками.
Боярыни вырядились в крестьянское. То была затея Федосьи.
— Ах! — шепнула она Евдокии. — Хорошо быть боярыней, да только уж ни леса тебе не видать, ни поля. И на само-то солнце, кажется, в одиночестве не поглядишь.
Вздохнула и вслед за сенными своими девушками пошла под зеленые своды бора.
— Матушка боярыня! — окликнули ее уже через мгновение. — Вон, под папоротником-то!
И чьи-то руки тотчас выломали папоротник, и перед сановными грибниками встал красавец боровик. Шляпа набекрень, грудь как у петуха.
— Матушка боярыня! Направо ступай! Тут новое грибное чудо: мамаша-толстуха, как индюшка, а вокруг шарики, побольше, поменьше.
— Матушка боярыня! Лисички! Эвон сколько!
— Сбежим? — шепнула Федосья своей сестрице. — Спасу нет от них.
И пошли они, пошли. За дерево, за другое, за кустом пригнулись, полянку перебежали, через канаву прыгнули.
— А ты лес знаешь? — спросила Евдокия Федосью.
— Где же мне его знать, когда самой и шагу ступить не дадут?
— А потеряемся?
— Столько народищу! Найдут! А не найдут, я с них шкуру спущу!
Евдокия надула щеки и фыркнула:
— Ты и впрямь — грозная боярыня!
— А не боярыня, что ли? — Федосья так глянула, так глянула…
Евдокия снова засмеялась, тихонько и как-то особенно.
— Ты знаешь, Федосьюшка, мне и впрямь до сих пор не верится, что мы вон кто теперь! Были-то кто? А теперь как скажут — Морозова, Урусова! Душа в пятки уходит. О нас ведь с тобой!
— Не робей, сестренка! Я тебе про это так скажу: в боярынях да в княгинях лучше!
— Лучше-то лучше, — согласилась Евдокия. И ахнула: — Грибок!
Наклонилась, сорвала. Показала.
— Беленький.
Тут и Федосья увидела гриб, да пребольшой. Так и кинулась к нему.
— Ух ты!
Сорвала и засмеялась.
— Видишь, боярыня с княгиней чему рады — грибам. Крестьянки-то кадушку за лето наносят, а то и две, и три.
Было слышно, как аукаются сенные девушки и служанки.
— Пошли-ка побыстрей! — Федосья свернула в частый мелкий березнячок.
Они очутились у неглубокого, веселого даже оврага. Перешли. И словно бы сон-трава закачала над ними своим колдовским венчиком.
Тишина. Солнце. Сосны смолой затекли.
Смотрят — куча муравьиная. Преогромная. С избу.
— Федосья! — Евдокия схватила сестру за руку.
— Вижу! — прошептала Федосья.
На пригорке, упершись в женщин белыми глазами, стоял волк.
Федосья пошла, и Евдокия, не в силах снять своей руки с руки сестрицы, засеменила след в след.
— Мы будто не видим его! — шепнула Федосья. — Будто его нет!
Зашли за деревья.
— Оглянись! — взмолилась Евдокия.
— Пошли! Пошли! — Федосья ускоряла шаги и бросилась бежать.
И Евдокия тоже. След в след.
Бежали, покуда силы их не оставили. Рухнули в зеленый мох. Жабы-детки, махонькие совсем, так и брызнули во все стороны.
— Оглянись! — Евдокию била дрожь.
Федосья оглянулась.
— Ну? — спросила Евдокия, закрыв глаза руками. — Ну?!
— Никого.
— Господи, слава тебе! — Евдокия расплакалась. — Где же слуги-то! Слуги-то где?
И тут затрубили в охотничий рог.
— Нас ищут! — Евдокия обнимала Федосью и уже смеялась над собой, смеялась, а слезы все лились, и она удивлялась им. — Я смеюсь, а они — текут.
— Пошли! Пошли! — звала Федосья.
И они пошли на звук рога. Лес менялся. Все чаще между сосен, как заговорщики, тихие, темные, появлялись замшелые от неподвижности ели.
— Хоть бы еще протрубили! Господи, Царица Небесная! Господи! — взмолилась Федосья, озирая встающую перед ними совсем уже темную стену помельчавших тесных елок.
И рог грянул.
— Мы здесь! — крикнула Евдокия.
— Ау-у-у! — пропела Федосья.
— Ау-у-у! — звонко крикнула Евдокия.
Снова протрубили, совсем уже неподалеку.
Они бы и побежали навстречу, но по еловому лесу много не набегаешь.
И вдруг произошло чудо. Лес, как туча, поднялся, подался в сторону, и они очутились над синей от воздуха и озер долиной. И внизу — два всадника.
— Где же это мы?! — у дивилась Федосья.
Всадник, увидав молодых женщин, подбросил рог в воздух.
— Ай да дичь!
— Бежим! — попятилась к лесу Евдокия.
— Куда? К волкам?
— Михайла! — веселился тот, кто трубил в рог. — Гляди, что нам подвалило.
И, скаля зубы, поскакал в сторону, видно, где-то была тропа наверх.
Тот, кого назвали Михаилом, подъехал ближе.
— Не бойтесь его! — улыбнулся. — Вы заблудились?
Лицо охотника, словно у схимника, тонкое, светлое. Даже по бороде разливалась бледность. Глаза серые, для печали, но смотрели так хорошо, что Евдокия успокоилась, а у Федосьи душа, наоборот, задрожала, да мелко, как одна только осина дрожать умеет.
— Вы заблудились? — снова спросил охотник. — Вы откуда?
— Мы заблудились! Мы оттуда! Мы! Мы! — залепетала Евдокия, потому что другой всадник уже появился на опушке.
— Как курица! — осадила сестру Федосья.
— Не смей пугать женщин! — крикнул Михайла своему другу.
— Зачем их пугать, я их утешу! — осклабился тот.
И — ба-а-а-бах!
Пуля снесла вершину березки перед мордой коня. Конь припал на передние ноги, всадник медленно, мешком съехал через конскую голову. Перекрестился.
— Ты очумел?!
— Я шутников бестолковых не терплю, — сказал Михайла, сунул дымящийся пистолет в чехол на седле и тронул лошадь.
Через минуту он был возле перепуганных женщин.
— Куда вас проводить?
— Мы из Тараторина. От людей ушли через овраг… А там волк! — торопилась с рассказом Евдокия.
— Не укажете ли нам дорогу? — спросила Федосья Михайлу, не поднимая на него глаз: ей так явственно чудилось — погляди она ему в глаза, и душе — вечная погибель.