— Сразу такого дела не решишь, — вздохнул Алексей Михайлович. — Крепко все надо обдумать.
Никон вскочил на ноги.
— Десять городов сожжено! Тысячи невинных людей побито! Святые алтари сокрушены! О чем же тут думать? Где конец терпению?
— Ты прав, святитель. — Алексей Михайлович кивал головой, но и в кивках его было сомнение. — Разве у меня за русских людей, за православные церкви сердце не болит? Болит! А что поделаешь?.. Ларион!
Дьяк поклонился.
— Без всякого промедления, — государь поерзал, повздыхал, — посольство надо к королю отправить.
— Эко дело сыскал — посольство! — Никон сунул пятерню в волосы и поднял их дыбом. — Эко напугал полячишек! Посольство, Бог с тобой, пошли. Сам наперед знаешь — послы ничего тебе не выговорят. Ну да нам нынче пустые брехалки тоже на руку. За долгими разговорами, не торопясь, соберешь войско. Да такое, чтоб сам изумился его силе.
Никон всю комнату собой занял. Словами сыпал такими, каких здесь слыхом не слыхивали.
Алексей Михайлович слушал, опустив голову, страдал за патриаршью совсем неучтивую простоту. На Лопухина глянул, готовый вместо Никона сквозь землю провалиться.
А дьяк-то патриарха слушает, рот разиня. И так легко сразу стало! Такой певун на сердце сел, что государь осмелел и обрадовался словам собинного друга. Правду ведь говорил. Всю правду! Но Никон первый же и спохватился, сказал дьяку:
— Ты ступай, Ларион! Тебе посольство надо в путь-дорогу собирать!
Лопухин суетливо задвигался, делая вид, что уходит, а сам ждал, что государь скажет.
— Ступай, — согласился Алексей Михайлович.
— А кого в послы?
— Из дьяков Алмаза Иванова, — сказал государь и посмотрел на Никона. — Из бояр… Репнина разве?
— А к нему в товарищи Богдана Хитрово, он ведь и впрямь хитрый, — подсказал Никон.
Ларион Лопухин все еще медлил, постоял, ожидая, не скажут ли ему еще что-то важное, и вышел, жмурясь, как кот: соображал, в какую сторону колесо теперь покатится? И было ему ясно — катиться оно будет обычаем самым скорым. У государя нынче не только ум, но и сам язык Никонов. Горе тому, кто будет долго про это соображать и приглядываться.
Когда государь и патриарх остались с глазу на глаз, Алексей Михайлович взял со стола две челобитные.
— Полковник Лазорев просит. Один мирянин, свободный человек, женился на крепостной. Его князь Мещерский забрал в приписные и вместе с женой отправил в Иверский монастырь.
— Мне там многие люди нужны! — сказал Никон. — Построят — отпущу.
— И еще… — царь виновато помаргивал глазами, — протопопы Аввакум и Данила костромской выписки сделали о перстосложении. Из «Стоглава» Максима Грека, из твоего же служебника, что в октябре прошлого года издан. Там «Стоглав» признан без всяких изменений.
— Давай мне эту их скорбь! — Никон чуть ли не выхватил у царя челобитье. — Все это — шелуха от зерен. Я затеваю великое дело. Довольно нам блуждать во тьме, перетолковывая так и сяк книги, в которых сами же и налепили ошибок! Я соберу в Москву все самые старые книги мира. Может, Бог даст, и те, что своею рукой писали отцы наши — Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Златоуст, Иоанн Дамаскин. Я так прополю наши книги, что в них ни единой сорной травинки не останется. Тошно, государь, от доморощенных умников, от всех этих Наседок.
— Ты грозу-то не напускай на Аввакума. — У царя лица даже стало меньше.
— Какая гроза! Недосуг мне, великий государь! Я делом занят… Перед тем как к тебе ехать, спозаранок отправил в Новгород Арсена Грека. За книгами послал. Новгород — город древний, пусть в монастырях поищет.
— Древние книги на Афоне надо искать!
— Моя заветная мысль! — просиял Никон. — Никакой казны ради афонских книг не пожалею. Беда — послать некого.
— А ты не торопись, — твердо сказал государь. — Суханов из Египта скоро назад будет.
— Ай, спасибо, государь! Как же я сам-то о Суханове не подумал.
14
Вокруг Никона кипел, нарастая, омут дел. Огромная воронка, бешено раскручиваясь, растекалась по всему Московскому царству, проливалась уж и за пределы его, и потом все это, разведанное, распрошенное, прикатывало тугими струями к самому центру бучила и с посвистом всасывалось в бездну. И этой бездной был он сам, московский патриарх.
Все-то он знал и всех, о ком ему знать было интересно и выгодно.
Каждою буквой, как амброй, упивался Никон, читая свое письмо к гетману Хмельницкому, сочиненное патриаршим дьяком Лукьяном Голосовым.
Не тем, что было в письме. Были в нем пустые слова да обещание, что «наше же пастырство о вашем благом хотении по пресветлому великому государю… ходатайствовати и паки не перестанет». Упивался Никон зачином письма, где ослепительным светом сияло ему: «…От великого государя святейшего Никона, Божиею милостию патриарха…»
— «От великого государя»! — повторял Никон, закрывая глаза, чтоб прочувствовать, просмаковать это «от великого государя».
Титул, правда, был никем не утвержденный, но Алексей Михайлович сам про то говорил, при думном дьяке говорил. И Никон поспешил закрепить письменно сказанное царем устно.
Титул великого государя был не совсем пустой звук, для одной только пышности, он предполагал участие патриарха в делах государства.
Никон сам поставил печать на этом письме — на красном воске образ Пречистой Богородицы с превечным младенцем. Полюбовался оттиском и закрыл печать кустодией.
Письмо патриарха повез к Хмельницкому вместе с царской грамотой Артамон Сергеевич Матвеев, для которого у царя нашлась-таки наконец добрая служба.
Никон на радостях послал царевнам в Терем благословение и просфиры и листочек с молитвою для Татьяны Михайловны. А сам поехал в закрытой старенькой каретке, с облупившейся позолотой, с обломанной резьбой, в загородный дом, где трое слуг и трое служанок на подбор были немые. Никон в той карете — как солнце за серыми тучами. Вышел — и воссиял. Самоцветов на нем ничуть не меньше, чем звезд на небе.
Выпив с дороги красного свекольного квасу, пошел на малое озеро за домом и, сидя на пенечке, глядел бездумно в черную, в золотую воду, пахнувшую торфом и аиром. Иногда он переводил глаза на свои руки, раскрывал их перед собою, сжимал и разжимал пальцы. Ему все хотелось поосязать то, что само пришло и легло ему в руки, — власть. Руки были белые, тяжелые от природной крестьянской силы, и не власть он ощущал, а непонятную, неприличную тоску по работе.
Весьма собою недовольный, он шел под навес, брал топор и заранее приготовленный для него брус. Рубил из бруса очередное топорище, тихонько вздыхая, наслаждаясь запахом свежего дерева и любуясь ловким делом своих не разучившихся рук.
Топорище он никогда не доделывал, все бросал вдруг и, не заходя в дом, садился в тайную свою карету и ехал сначала в слободку возле Андроникова монастыря, а уж оттуда в другой карете в Китай-город, где карета опять менялась, и уж отсюда он отправлялся в Кремль, в палаты Годунова, где жил до полного завершения работ в своих патриарших.
15
Князь Дмитрий Мещерский привез в строящийся Иверский монастырь киевских резчиков по камню.
Порядок на строительстве был такой строгий, что князь, проверив счета и дела, сначала горестно оплакивал свой несчастный жребий, а потом впадал в ярость, устраивая порку за самые ничтожные провинности. Попользоваться хоть чем-то с этого огромного строительства было совершенно невозможно. За эту напасть ненавидеть бы Никона, и он его ненавидел, да только самому себе признаться в том духа не было. Но велика ли от негодования прибыль? Выпоров с полсотни людей, князь Мещерский слегка утешился и тут на свежую голову вспомнил про старую, верную боярскую затею — про пиры.
Уже на следующий день было объявлено, что в честь своего отъезда патриарший боярин князь Дмитрий устраивает большой пир.
Приглашенным из дворян и купечества растолковали, что являться на пир к патриаршему боярину без подарка нехорошо, себе будет дороже. Люди все были умные, не артачились, а те, кому гордыня в голову ударила, — поплатились за строптивость. Двое приехавших без подношений были отправлены на конюшню, получили по двадцати палок. Третий из гордых вовсе не приехал на пир. Князь Мещерский не поленился на следующий день навестить неразумного. Его молодцы окружили усадьбу бедного гордого дворянина и подожгли с четырех сторон. Впредь — наука, и не только дворянину, но и всей округе.