А как принесли его света в соборную и апостольскую церковь и поставили на престоле его прежбывшем, кто не подивится сему? Кто не прославит? И кто не прослезится — изгонимаго вспять возвращающася и зело с честию приемлема? Где гонимый и где ложный совет, где обавники, где соблазнители, где мздоослепленные очи, где хотящии власти восприяти гонимого ради? Не все ли зле погибоша, не все ли исчезоша во веки, не все ли здесь месть восприняли от прадеда моего, царя и великого князя Ивана Васильевича всея России, и токмо месть вечную приимут, аще не покаялися?
О блаженные заповеди Христовы! О блаженна истина нелицемерная! О блажен воистину и треблажен, кто исполнил заповеди Христовы и за истину от своих пострадал!»
Оставим на совести автора многочисленные чудеса и исцеления. Главное для нас — дух письма. Воодушевление пишущего и его вера в правильность избранного пути.
Задавшись целью построить на Русской земле царство, во всем угодное Богу, превосходящее святостью Царьград и сам Иерусалим, Алексей Михайлович радовался, что начало положено весомое и удачное.
Примирив митрополита Филиппа с царем Иваном, Россия освобождалась от бремени греха, совершенного государством против церкви. Отныне совесть государства была младенчески чиста и безупречна.
Царь Алексей Михайлович со своими бахарями и со своим собинным другом-наставником принимался за дело невиданное, воистину сказочное. Он пожелал быть царем в царстве ничем не оскорбленной Истины. Будучи столь же деятелен, как сын его Петр, Алексей Михайлович мысль имел более высокую. Петр, любитель топора, перекраивал и перестругивал плоть России. Алексей Михайлович был озабочен недостаточной, по его разумению, высотою русской души. Петр жил на земле и строил корабли. Его отец парил в небесах и строил на земле небо. Однако ж Алексей Михайлович знал за собою превеликую свою слабину — умел мечтать, да не умел устраивать мечту. Ему нужен был делатель. И такого делателя он разглядел в Никоне.
5
— Что ты мне принес?! — кричал Никон на своего келейного человека Киприана.
Киприан ростом был с господина — верста, но верста тощая. Его упрямству и глупости не было меры. Однажды он столкнулся на мосту со стрелецким полком и не уступил дорогу, стоял, покуда его не кинули в реку.
Киприан досаждал Никону на дню не раз и не два, но у митрополита не хватало духа прогнать келейника с глаз долой: Киприан был верен ему, как сама смерть. А подлинную верность никакими деньгами не укупишь.
— Что ты мне принес?! — Никон швырнул в лицо Киприану новую, атласную, шитую серебром рясу — подарок княгини Долгорукой.
— Так-то срамно! — Киприан мотнул головой на Никоново одеяние. — Аж залоснилось.
— Нам ли, духовным пастырям, об украшении телес заботиться? Украшать, Киприан, надобно душу.
— Из царицыного терема посланник-то! — не сдавался Киприан. — Дворецкий ее, Соковнин. А ты и явишься, как чучело!
— Глупец. Глупец! — сокрушенно покачал головой Никон. — Это ему будет стыдно передо мною, коли петухом-то вырядился!.. Клобук подай! Да не митру — клобук!
Вышел Никон к дворецкому, перебирая деревянные четки.
— От царевны Татьяны Михайловны передать тебе, митрополиту, велено дыню и корзину вишни.
— Спасибо за память о недостойном! — ответил Никон, кланяясь. — Передай и от меня Татьяне Михайловне, — протянул четки. — Просты, да на Соловках деланы. Святыми людьми. А уж молитв по ним прочитано — великие тысячи.
— Благослови, святой отец! — Соковнин опустился перед митрополитом на колени.
Никон благословил.
— Вот и тебе за радение.
Подарил иконку Богоматери в серебряной ризе.
— Со мной на Соловках сия икона была.
Соковнин поймал руку митрополита, в глазах восторг и преданность.
Глядя на затворившуюся за царицыным дворецким дверь, Никон запустил руку в вишню. Выбирал самые темные, самые спелые ягоды и, сплевывая косточки, не столько думал, сколько переживал.
Вся его нынешняя жизнь была огромным колесом, которое ворочалось уже помимо воли, несло, затягивало в сердцевину неумолимого вихря. И было страшно: ну-ка все вдруг углядят — обманный Никон человек, не тот, за кого принимали, обманный, обманный!.. Полетят спицы из колеса, сплющится обод — тяжесть-то немыслимая, — мокрого места не останется.
— Господи, свершилось бы все скорее!
О патриаршестве своем помолился, и была эта молитва столь же искренна, как искренне ребенок просит у Бога послать ему на Светлое воскресенье обновку — рубашечку вышиту с красным пояском.
— Киприан! — крикнул келейнику. — Одеваться, к царю поеду!
— Так ты же одет, — ответил Никону Киприан.
— Безмозглый дурак! — закричал Никон. — Затрапезный я для дома хорош. К царю должно являться во всем великолепии, ибо по нашему виду царь судит о благополучии всего царства.
Киприан вздохнул, хмыкнул и, досадливо крутя ушастой головой, отправился нога за ногу исполнять приказание.
6
В трапезной Стефана Вонифатьевича собрались все близкие ему люди: митрополит Корнилий, Иван Неронов, Федор Михайлович Ртищев, Аввакум.
Близился день выборов патриарха, хотя имя избранника давно у всех на устах — суровый подвижник Никон. Ни о будущем патриархе, ни о самих грядущих выборах за столом ни единого слова сказано не было. Неронов скорбел, Корнилий, указавший царю на Стефана, не хотел выглядеть переметчиком, Ртищева царский выбор радовал, и Аввакума радовал, но радость его была потаенная, смутная и даже греховная. От Стефана Вонифатьевича протопоп знал, что ждать, а от Никона — не знал. Свой он, Никон, нижегородский, в семи верстах ведь жили. Как земляком не погордиться! Но и против Стефана Вонифатьевича Аввакум тоже ничего не имел. Умом за Стефана стоял, ну а сердце в государственных делах — помощник коварный.
Разговор шел о делах церковных, небольших.
— Попа своего чуть палкой нынче не побил! — сокрушался Неронов. — Навел на грех, окаянный. Женщина одна родила прежде времени, а он, балбес, по невежеству читал у ее одра молитву о жене извергшей.
— Надо читать обычную молитву по жене-родительнице, — сказал Стефан Вонифатьевич.
— Это коли ребенок жив родился! — возразил Аввакум. — А если он родился мертвым?
— Так ведь родился! — как всегда, сразу же закипел Неронов. — С ногами, с руками, с головою! Стало быть, и с душой. Извергшая — та, которая зародыш выкинет.
— Каков бы ни был зародыш, — не сдавался Аввакум, — святая церковь почитает его за человека.
— Ах, не спорьте! Горькое спором не подсластишь, — сказал Стефан Вонифатьевич сокрушенно. — Сколько мне за жизнь отпевать приходилось, и всех было до слез жалко.
— А ведь не случайный у нас разговор приключился! — Неронов уставил глазки на Ртищева. — Как бы Большая Матерь наша не выкинула!
— О какой матери ты говоришь, Неронов? — спросил Федор Ртищев.
— Да о той, больше которой у нас нету, ни у меня, ни у тебя. О церкви.
— Уймись, Иван! — сказал Стефан Вонифатьевич. — Злопророчество сокрушает сердце. Беда у человека за каждым углом, и отводят ее добрые помыслы добрых людей. А их ведь мало, Неронов, добрых-то! Мало!
— И впрямь пустое мелю! Прости, протопоп! — потряс седенькой головой Неронов.
Тут дверь весело распахнулась, и в комнату вошел Никон.
Как душистое блистающее облако, огромное, легкое, митрополит пролетел через комнату, наклонился, поцеловал Корнилию руку и, не давая старику протестовать, обнял, поцеловал в губы и в обе щеки. Повернулся к Стефану Вонифатьевичу, улыбнулся, да так, словно солнце на край того радостного облака село, расцеловался горячо, как целуются с другом, нечаянно встретившись на краю света. Ртищева тоже обнял и расцеловал, потянулся к Неронову, да тот откачнулся, только Никон не принял этого, не заметил, одною рукою поймал Ивана за запястье, лбом коснулся длани.
— Здорово! Здорово!
Другой рукой митрополит ухватил через стол руку Аввакума. Видя, что с поцелуем не выйдет — далеко, — трижды чмокнул воздух, касаясь протопопова лица бородою.