— Вы, стало быть, также в отпуску? — спросил Якубович вместо ответа.
— Отнюдь. — Булатов простодушно улыбнулся. — Отлучился самовольно из полка, он у меня в Керенске стоит, под Пензою. Прислали мне письмо, что уж надобно быть.
— Лихо!
— Да чего уж там. Коли дело выгорит — кто мне попеняет? Провалимся — все одно отвечать за все разом.
— И то верно.
— А давно ль вы состоите в сей партии?[32] — с надеждой, словно ожидая, что Якубович развеет тайные его тревоги, спросил Булатов.
— Нет, недавно!
— Знаете ли вы по крайней мере отечественную пользу сего заговора?
— Нет! — горячо воскликнул Якубович. Ему не было понятно, к чему Булатов клонит.
— Как велико число наших солдат?
— И того нет!
— Давно ль вы знакомы с этими людьми?
— Князя вижу во второй раз! Рылеева тоже хорошо не знаю.
Некоторое время ехали молча.
— Боюсь я, не обманывают ли нас, — с тоскою заговорил Булатов. — Рылеева я знаю с детских лет. В Первом кадетском корпусе были мы в одной роте.
— Да неужто? — Якубович расхохотался. — А как Кондрата мальчишки звали?
— Угадали, — засмеялся и Булатов. — Конечно, Рылом. И вот что я вам скажу как человеку благородному. Рыло был просто рожден для заварки каш, но сам всегда оставался в стороне. Сколько раз он дружбы кадет расстраивал! Интриговал, шустрил, противу меня сколько раз подбивал товарищей… Да, было… Я тогда от него в стороне держался, не любил. Теперь он вроде бы человек порядочный, однако ж шибко мягко стелет перед князем этим.
— Стелет, будто в постельничие к нему нанялся! — хохотнул Якубович.
— И план его не хорош. Я предлагал позавчера имеющееся у меня войско разделить на два отряда, так нет, он все по-своему гнет. Метит в Бонапарты, в императоры!
— И каково ваше мнение? Как нам теперь быть? Признаюсь, я решительно согласен с вами и Трубецкой мне глубоко неприятен.
— Утро вечера мудренее, — вздохнул Булатов. — Однако надлежит нам, людям благородным, добиться от них большего толку прежде, чем что-то начинать делать.[33]
Якубович сделался мрачен. Тяжелое лицо его, перетянутый черною повязкою лоб выглядели зловеще при слабых лучах заглядывавших в окна фонарей.
…В Зимнем дворце между тем сбился обыкновенный, по-деревенски немудреный распорядок дня. Спали только дети. Уже в час по полуночи Николай Павлович воротился с Государственного Совета и прошел в свои комнаты: мимо бело-золотых как венчальные свечи конногвардейцев (только красные овалы супервестов ярко выделялись в полумраке), что стояли во внутреннем карауле, мимо князя Александра Одоевского, что им командовал. Князь старательно отводил глаза: ужели и он — тоже? Нет, не может быть, и в списках заговорщиков его нет.
Никто отчего-то не удивился присутствию в офицерской комнате того, кого в ней в эту ночь и этот час вовсе не должно было быть: Платона Роскофа.
Все видели друг дружку почти насквозь, но ни черные, ни белые фигуры еще не покинули своих шахматных клеток.
Александра Федоровна, в бирюзовом капоте и блондовом чепце, торопливо поднялась мужу навстречу. В руке ее была Метьюринова книга «Мельмот-скиталец».
— Ну и как сия новинка, хороша? — Николай Павлович рассеянно поцеловал жену в лоб.
— Право, не знаю… — Звонкий голос молодой женщины звучал напряженно, в нем была странная старательность, как если бы девочка отвечала не вполне хорошо затверженный урок. — Немножко путано пишет. Одна история начинается, в ней другая, а в другой еще и третья. И очень мрачно.
— «Мне поручено попирать ногами и мять все цветы, расцветающие как на земле, так и в человеческой душе… все, что попадается на моем пути», — наугад раскрыв книгу, прочел Николай Павлович. — Да уж, невесело. Я тебя задержал, друг мой. Пора спать, давно уже пора.
— Что? О, да, конечно! — Александра Федоровна отложила толстый волюм на столик для чтения.
— Да, вот еще что… — Николай Павлович наконец решился. — Милая! Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть, умереть с честью.[34]
— Обещаю, — прошелестели в ответ нежные молодые губы. Даже не шепот, шелест пунцовых розовых лепестков, неуловимый шелест. Но тот, к кому был он обращен, услышал.
Неловко поставленная свеча капнула воском на раскрытую страницу, где молодой ирландец рвал на куски и швырял в огонь портрет своего проклятого предка.
…Проводив гостей, Рылеев воротился в кабинет. Семья, привыкшая за последние месяцы к постоянным и шумным сборищам в доме, давно уже спала. Все одно он не просил жену выходить к гостям: к чему ей слушать эдакие-то разговоры?
Однако же сам он не торопился спать, словно еще чего-то ждал. Бродил по комнате, рассеянно останавливался. Схлопнул колпачком огоньки лишних свечей, болезненно поморщился, поняв, что переусердствовал — теперь сделалось слишком темно. Хотел было вновь зажечь две из потушенных, передумал… Подошел к маленькому бюро, выдвинул один из боковых ящичков…
…
— Достал толстую пачку денег, но небольших, рублевиками, пересчитывал, — прочел Василию Шервуду спустя час Роман Сабуров. — Слугу перед этим отослал спать, когда в дверь постучали, открывал сам. Посетитель одет как мещанин, небогато, средних годов. Разговаривали недолго, судя по всему, в сенях. Выйдя на крыльцо, тот остановился, похлопал себя по карману, словно проверял, хорошо ли что-то положил. Вероятней всего, те деньги перекочевали от Рылеева к нему.
— Я вот чего не могу понять, Сабуров, — Шервуд, взяв у Романа Кирилловича прочтенную записку, машинально заложил ее в сафьяновую папку, что успела за сутки потолстеть вдвое. — Почему мы их не арестовываем? Почему? Ладно, Милорадович не получил вовремя предостережения, присяга Константину случилась…
На мгновение, всего на какое-то мгновение, двое мужчин замолчали. Единственное, что было им известно наверное: Алексей Сирин не въехал в столицу. Не было никакой возможности в сумасшедшем течении этих дней разузнать о его судьбе. Но и обольщаться не приходилось.
— Тогда уж не было надобности вводить губернатора в курс дела. Но теперь она возникает вновь — без него всех арестов не устроить.
— Его Императорское Величество не желает, чтобы Милорадович был теперь в курсе дела.
— Но почему, Сабуров, почему?!
— Потому, что сии аресты нам сейчас не нужны.
— Кто из нас бредит? — русский англичанин мрачно рассмеялся.
— Шервуд, мы не арестуем всех, мы не всех знаем. А коли возьмем лишь часть, так дадим им в руки сильнейший, страшнейший козырь.
— Какой? Я не понимаю.
— Начнут кричать, что арестовывают верных сторонников Константина.
— Вот оно что…
— К сему выводу пришел сам Государь. И он прав. Прав и в том, что, коли нам не нужны сейчас новые аресты, нечего и губернатору знать лишнее. Откуда нам может быть известно, что Милорадович лишь сторонник Цесаревича, а не что похуже?
Сабуров раскрыл папку, в которую Шервуд пристроил записку. Внутри папки был вклеен на длинных ярлычках неполный алфавит, что позволило ему вновь быстро найти ту часть бумаг, что касалась Рылеева. Роясь в них, он про себя ругнул Роскофа, пристроившего к делу вовсе ненужную дрянь: вирши, прочтенные Рылеевым на одном из недавних собраний заговорщиков.
«Так некогда взирал Нерон
На пламенеющее море,
И в оны дни Наполеон
Стоял, с величьем древним споря».
До конца он не дочел. Вирши были мутные, больше красот, нежели смысла. Море, надо думать, закатное. Закатность, надо понимать, не влезла в размер. Ну да, Нерон все в Анций катался, воздухом дышать… Вот и море.
Или прав племянник? Дурацкий стих чем-то зацепил, вертится в голове. А чем зацепил — непонятно. Это не нравилось, томило. Чушь! Экая чушь!