Вот егоза девчонка, невольно подумалось Платон Филипповичу. Запросто назвать неродственника Полем, то-то бы ей маменька устроила взбучку! Но вроде бы недобрые на язычок фрейлины не приметили, увлекшись составлением букетов из Аглаиной добычи.
Господи, неужто можно подумать немного о девушках и цветочках? Добрались покойно, ничто не насторожило за весь путь. Вот уж впрямь береженого Бог бережет. Особенно если береженый бережен до такой степени.
Несколько домов было приготовлено заранее, и выбор оказался остановлен на самом скромном, каменном, в полтора этажа. Под одной крышей с августейшею четой расположились только самые необходимые приближенные. Императору досталось две комнаты: спальня соединилась с кабинетом, в боскетной же, употребляя англицизм, негде было повесить кошки. Обставленная жесткой мебелью центральная зала превратилась в столовую, гостиную и одновременно кордегардию. Одну из комнат срочно обустраивали под временную часовню, а на подвальной обширной кухне уже суетились повара. Сквозь уходящее вниз окно Платон Филиппович, стоявший в яблоневом саду, видел на подоконнике противень с предназначенными для печи тестом. Тот, для кого булочки были слеплены, собственноручно вооружившись граблями, равнял дорожку, ведущую к покоям супруги. Был Александр Павлович без сюртука: сентябрьский день стоял теплее летнего.
— Сколь же приятно будет всего-то-навсего отобедать за столом, — приветливо произнес он, когда труды его приблизились к почтительно поклонившемуся Роскофу. — Как мне все сие напоминает последний поход! Походы мне легко даются, я чаю, ни разу в оных не простыл, спасибо бабушке, что заставляла обливаться холодною водой с малолетства. А вообще теперь жизнь военная куда как легче, что в казарме, что в походе. Ты, Роскоф, молод, где тебе знать, как мы начинали. Николай с Мишей в сравнении с нами, старшими, баловни! Бывало маневры на морозе, а волосато до корней покрыты помадой, как положено, чтоб коса хорошо лежала… Ох! Мороз помаду-то схватит, иной раз по пять часов к голове ледяная корка прижата. Поди тут, не наживи плеши раньше тридцати лет! Нет, куда вам знать!
— Отец мой покойный был изумительный фехтовальщик, — Платон Филиппович, беспечно празднословя, в действительности впитывал каждое слово Императора и просеивал эти слова сквозь решето в поисках скрытых смыслов. — В своем поколении я таковых не встречал. Для перемен, что раньше созревали столетьями, в новом веке иной раз десятилетий не надобно.
Почти тут же Платон Филиппович мысленно обласкал себя дураком. Надо ж было только что произнести слово «отец»!
Но вроде бы обошлось, в лице Александра не промелькнуло теней.
— Да, и это также, — оживленно продолжил он, опираясь на грабли. — К чему годами выворачивать суставы в позициях, когда палить из пистолета обучаешься за пять минут! И чем совершенней делается огнестрельное оружие, тем меньше решает холодное. Э, да я чую, Фока уж печет мои любимые булки к чаю!
Хлебный дух в самом деле струился из подвальных окон. Первый противень с маковыми булочками уже остывал на окне, там, где только что томилось сырое тесто.
Роскоф обрадовался тому, что Император с голоду позабыл о его особе, устремившись в дом. Всю поездку длится странный его фавор, вовсе не полезный для дела. Но диктовать венценосцу, чтоб перестал отличать заурядного флигель-адьютанта, Платон Филиппович не решился: без того слишком много инструкций. Как говорится, лошадь, и та взбрыкивает.
Показалось ли ему, что выходящий из флигеля Гремушин глядит как-то слишком пристально? Заметил ли еще одну беседу его с венценосцем или уж позже вышел на крыльцо? Да ладно, можно и не напрягаться так сильно, не так оно и важно.
— Для кого это плюшки стынут, а, Роскоф?
— Эта порция уж наверное не для нас, — рассмеялся Платон Филиппович.
— Платоша, будь друг, постереги у дверей, а я сопру одну горяченькую для прелестной малышки Аглаи! — взмолился Гремушин, наклоняясь к окнам.
— Корыстны же ныне чаровницы, я гляжу, цветов им мало! Уволь, старый ты волокита, ребячься без моего участия!
Покинув Гремушина, и впрямь прилаживающегося, как бы просунуть сквозь решетку ручищу, Роскоф направился в сад. Старая скамья под яблоней так и манила подумать хоть о чем-нибудь, не относящемся к безопасности Императора. Поздние пифагорейцы красиво осмыслили предписания акусматиков. Из запрета «не ходи по дороге» было извлечено красивое предписание не следовать общепринятым мнениям. «Не ешь сердце» из пищевых предписаний сделалось предписанием не предаваться тому состоянию, что по-русски зовется «есть себя поедом». Все это, конечно, красиво, только как пробиться через толщу наслоений к грубой правде архаики? Не с потолка же своего меандрового акусматики приказывали ученикам топать по бездорожью обеими своими ногами — и первой обутой правой и первой вымытой левой? На заре своей абстрактная мысль была яростной, как трубный звук.
— О чем так угрюмо задумались, Платон Филиппович, неужто уж слыхали?
Роскоф обязательно поднялся навстречу лейб-медику.
— Смотря о чем, Яков Васильевич. Но, сдается, уж пару часов я прожил без неприятных известий.
Осанистый шотландец многозначительно сморщил свой изрядный нос. Не понимая причин странного приближения Роскофа к августейшей особе, он тем не менее стал держаться с ним на короткую ногу.
— Позволите? — Виллие уселся на скамью, не дожидаясь кивка.
Подавив вздох, Роскоф уселся вновь.
— С полчаса, как курьер прибыл, — охотно продолжил Виллие, получая безобидное удовольствие от превосходящей собеседника осведомленности. — Покуда мы в лесах-то блуждали, в столице-то что творилось! Как изволите помнить, все дела Его Величество оставил на графа…
Платон Филиппович сохранил бесстрастное выражение в лице, хотя всякое упоминание Аракчеева было для него скрипом ножа по стеклу.
— Вот и получается, что власти вовсе нет! Граф-то срочно в Грузино отбыл, все побросал. Любовницу его, Настасью Миткову, дворовые зарезали. Между нами сказать, похоже, что покойница была изрядная мегера. Я видал. Было б о чем горевать: нехороша, ряба, охотница приложиться к домашней наливке. А уж руки распускала чуть что, всю дворню извела. Но граф впал в полное умопомешательство, рыдает, кричит, сам сыск затеял… Его Величество сели писать, чтобы ворочался в столицу, нельзя же… Только будет ли от него теперь толк, в эдаком-то состоянии?
— Что за бред Шекспировский, — с досадою уронил Роскоф. В отличие от лейб-медика, он имел весьма успокаивающий довод против беспокойств: посыльные Сабурова не опередили курьеров, значит, в столице покойно. Но воображение услужливо нарисовало Аракчеева в трагедийных красках, и Платон Филипповича замутило. В отличие от многих, он превосходно понимал природу доверия Александра к Аракчееву. Мнительный, иной раз на грани маниакальности, Александр не доверял действительно ни одному человеку. Кроме, сказал бы любой свитский на его месте, но, по убеждению Платона Филипповича, правило венценосца как раз не имело исключений. В том-то и дело, что в Аракчееве он видел, быть может, не осознанно, не человека, но пса, пса, преданного слепо и грозно, уничижающегося с тем упоением, с коим лижут хозяйскую ладонь… А сколько между тем сил потратилось на этого намыленного буффона, сколько помех чинил он в расследованьи заговора! Туп донельзя, до того туп, что хоть на стенку лезь…
— Шекспира я не читывал, он англичанин, — засмеялся между тем Виллие. — Предпочитаю в свободную минуту перечесть превосходные вирши нашего Роберта…
— Яков Васильевич! — озабоченным голосом окликнул с крыльца Егор Годениус. — Яков Васильевич, скорей, Его Величеству нездоровится!
— Вот те и Бёрнсовы вирши! — Виллие, невзирая на изрядную тучность, вскочил легко, но Роскоф уже бежал вперед него в покои.
В зале, где, за недостатком места в спальне и боскетной, и был недавно сервирован чай для Императора, теперь царила суета. Александр сидел не за столиком, а в креслах. Елизавета Алексеевна, бледная не более обыкновенного, озабоченно хлопотала вокруг него, устраивая в ногах фаянсовую грелку. Вторую держал наготове дежурный офицер, видимо, только что принесший сосуды.