— Какую змею я пригрел на своей груди! — кричал он. — Сорвать с него мундир! Он недостоин его!
Конвойные подскочили, развязали руки и, спеша исполнить приказ, так дернули за лацканы, что посыпались пуговицы.
— Сжечь его мундир! Сейчас же, немедленно!
Солдаты бросили мундир, ремень, портупею в камин, а потом снова связали руки, и так туго, что только из гордости он не стонал. Видя, что поток высочайшего гнева и бешенства остановится не скоро, Бестужев сел на стул.
— Как ты посмел сесть в моем присутствии?
— Я устал слушать, — спокойно ответил Бестужев.
— Встать, мерзавец! — великий князь бросился, чтобы схватить за ворот нижней рубашки, но Бестужев рванулся так, что тот в испуге отпрянул.
— Хорошо ли связан? — спросил он полковника Микулина.
— Хорошо, очень даже хорошо, — успокоил тот.
Тогда великий князь приблизился к самому лицу арестованного и, брызжа слюной, начал кричать, как последний мужлан…
Два дня Бестужева держали в той каморке, не давая ни пить, ни есть. Прилечь было негде, да и невозможно уснуть из-за шума и криков в комнате допросов, а главное, из-за холода — он ведь остался в одной нижней рубашке. Хорошо понимая, что тому, кто первым вывел полк восставших, прощения не будет, он и на других допросах не поддался ни на угрозы, ни на посулы.
Ночью его повели наверх. Глаза ему почему-то не завязали, и он увидел, что оказался в Эрмитаже. В галерее героев Отечественной войны несколько портретов завешено черным крепом. Заговорщики? В Северном обществе никого из изображенных на этих портретах не было. Видимо, кто-то из южан, но кто, Бестужев тогда не знал.
Его провели по залам с картинами фламандцев, итальянцев. «Несение креста», «Христос в терновом венце», «Оплакивание Христа»… Бесчисленные полотна как бы предрекали его судьбу. Великие мастера словно выражали ему свое сочувствие, боль, сострадание. В портрете старушки Рембрандта почудился облик матери, а в одной из мадонн — образ Анеты.
Куда ведут, неизвестно. Каково же было его удивление, когда он увидел в ярко освещенном люстрами и канделябрами зале раскрытый ломберный столик, за которым сидели взошедший на престол император и генерал Чернышев. Издали показалось, что они играют в карты. Чернышев перебирал бумаги и подавал их Николаю. Здесь раскладывался чудовищный пасьянс — тасовались судьбы людей, решались их жизнь и смерть. С портрета, висящего над этим синедрионом, с усмешкой смотрел папа Климент IX, явно дивясь базару житейской суеты. Скольких же увидел и чего только не услышал он тут! Протоколы допросов и показания обвиняемых не умещаются на карточном столике, кипы их сложены на стульях и подоконниках.
Николай был бледен, глаза красны от бессонных ночей. Сколько страха, треволнений свалилось на него за время междуцарствия и в день восстания! Да и сейчас, бедняга, трудится, допрашивая денно и нощно своих бывших гвардейцев-телохранителей. Первый вопрос он задал скорее не Бестужеву, а Чернышеву.
— Почему в таком виде? Где форма? — спросил он устало.
Чернышев что-то шепнул ему на ухо. «Ах да», — кивнул он и, поднявшись со стула, уставился на Бестужева. Это был тот самый, ставший впоследствии знаменитым «державный взгляд», от которого падали в обморок не только рядовые офицеры, но и видавшие виды генералы. Да что обмороки! Генерал Плуталов, комендант Шлиссельбургской крепости, подавая рапорт, умер от разрыва сердца, когда император, недовольный им, вперил в него суровый взгляд. И вот тогда, во время допросов, самодержец уже начинал испытывать силу своих глаз.
Выдержать этот взгляд Бестужеву помогли не только твердость и сила духа, но и воспоминания о встрече в ночь на двенадцатое декабря, когда Николай трепетал от страха. «Одного этого он не простит мне», — усмехнувшись, подумал Бестужев. Тень усмешки, замеченная царем, взбесила его, и, не став допрашивать, он зло, чеканя каждое слово, сказал Чернышеву:
— Видишь, как молод, а уже совершенный злодей! Без него такой каши не заварилось бы! Но что лучше всего, он меня караулил перед бунтом. Понимаешь, он меня караулил!
После этого он приказал увести Бестужева, но, видимо, решив все-таки допросить, хотя бы для протокола, вызвал его на следующую ночь. На этот раз он был более спокоен. Во всяком случае, старался держать себя в руках и стал говорить о том, что брат Александр куда более искренен в признаниях, посоветовал последовать его примеру. Однако Бестужев по-прежнему говорить отказывался. Видя бесполезность убеждений, Незабвенный оторвал клочок бумаги, написал на нем что-то очень короткое и передал листок Левашову. Тот запечатал бумажку в куверт, и Бестужева увезли в Петропавловскую крепость.
ЗАТОЧЕНИЕ
Два дня провел Бестужев на даче Казакевича наедине с книгой Корфа и своими воспоминаниями. Когда Бестужев спросил Шершнева, отчего не едет адмирал, тот усмехнулся и сказал:
— Не до нас Петру Васильевичу, с девицей одной тешится: охоч до них… А эта очень даже хороша…
Бестужев догадался, что речь идет о Елизавете Шахаповой. Уединившись в своей комнате, он продолжил чтение, мысленно невольно возвращаясь в прошлое.
Когда его ввели к коменданту Петропавловской крепости Сукину, тот спал, и охранники, не решаясь тревожить генерала, посадили Бестужева на лавку между собой. Задыхаясь от жары, он попросил попить и снять шубу, но конногвардейцы ответили: «Не приказано-с!» Однако постепенно ему удалось втянуть их в разговор. Услышав, что он — тот самый офицер, который пресек огонь по их эскадрону, они сняли с него шубу, подали воды, освободили руки.
— Простите, ваше высокоблагородие, не узнали сразу.
Вскоре проснулся комендант, видно, крепко утомившийся приемом арестантов. Зевая со сна. Сукин подошел к столу, припадая на деревянную ногу, распечатал куверт, поднес листок к свече, но никак не мог прочитать написанное. Вздыхая и протирая глаза, — Бестужеву даже показалось, что Сукин заплакал, — он то приближал, то удалял бумажку от глаз. Что же такое написано там? От нетерпения Бестужев чуть не попросил листок, чтобы помочь старому генералу, но тот наконец сказал:
— Жалею вас, но приказано заковать в железа.
Так вот что написал государь! А он-то думал, расстрел.
Потом ему завязали глаза платком, пахнущим табаком, вывели и усадили в сани. Когда они проезжали подъемный мост, он понял, что его везут в Алексеевский равелин. В это время ударил колокол крепостных курантов — час ночи, и прозвучала мелодия «God save the King!».[28] И он подумал, до чего нелепо и дико все — мелодия гимна Великобритании, исполняемая напротив дворца русского императора, фактически немца по крови. Изготовили куранты в Голландии полвека назад, а смотрел за ними английский часовой мастер-механик Роберт Гайнам, сын которого имел несчастье подойти четырнадцатого декабря к восставшим.
«О, муза Полигимния! — вздохнул он. — Когда ты даруешь России истинно русский гимн?» Лишь на каторге в Сибири он услышал «Боже, царя храни» — гимн, ставший ненавистным с первых строк.
Во дворе равелина его высадили из саней уже другие солдаты, показавшиеся глухонемыми. Он слышал, будто они, вроде палачей, не имеют права покидать стены не только крепости, но и равелина. Тюремщики, сами обреченные на пожизненное заточение.
Платок с глаз сняли лишь перед самой камерой. В тусклом свете свечи он увидел номер своего каземата — 14. Совпадение с днем четырнадцатого декабря показалось ему роковым. Кроме того, он когда-то служил в 14-м флотском экипаже. Вслед за ним вошли солдаты и внесли ножные и ручные кандалы, новые, только что выкованные. Явно не хватало старых. А вот рубаха и панталоны из толстого серого холста были ветхие, дырявые. Не с умершего ли? Молча сняв с него всю одежду и одев его в тюремное белье, солдаты обернули руки тряпками, надели на них соединенные толстым железным штырем наручные кандалы и замкнули их на висячие замки. То же самое было проделано с ножными кандалами, которые оказались еще тяжелее и туже.