— Так ты с ним в Амур вошел?
— Вообче-то с Казакевичем, но под началом Невельского, конешное дело. Долго мыкались около — точных карт не было, а Сахалин на них полуостровом значился. Сели с Петром Васильевичем в лодку, пошли вдоль матерого берега. Чуем — течение супротив, пробуем воду — пресная. Так и вошли в Амур. В июне сорок девятого было это.
— А как в плен попал?
— С драки все началось, — вздохнул Эмиль. — Ох, буйный был, как напьюсь! Но сейчас нет, шабаш… А тогда схлестнулись с солдатами — одному зубы выбил, другому ребра сломал, ну и услали в Аян. Служил в фактории, а когда началась Крымская кампания — она ведь и нас задела, — меня на «Охотск» взяли, матросов-то не хватало.
Пошли в Николаевск, немного уж осталось до устья Амура, но у острова Лангра прямо на «Ла фортэ» вышли. Ох, фрегат! Шестьдесят пушек! За ним — «Президент», англицкнй, пятьдесят две пушки. И еще один корвет. А у нас ни одной пушки, токо штуцера. Куда нам против них? Приказал капитан дно пробить, костры возле ящиков с порохом разжечь. Потом спустились в шлюпки и к берегу. А они пять баркасов послали — хотели пожар на «Охотске» потушить, но тут порох взорвался. Осерчали они, что не дали им чести корабль захватить, и погнались за нами. Передние шлюпки ушли, отстреливаясь, а две последние они настигли. Вот так мы, четырнадцать человек, и попали в плен…
Стали допрашивать, где да скоко наших кораблей, а я говорю, мол, охотники мы таежные, токо-токо призваны, ничего не знаем. К самому адмиралу Прайсу возили. Тот о входе в Амур спрашивал, про Императорскую гавань, а я прикинулся тупым да глупым… Спрятали в трюм. Пошли кудай-то. Через неделю остановились. Вывели на палубу — мать честная! — Авачинская бухта! Я ж сюда на «Байкале» заходил! Вон вулкан, вон Сигнальная гора, а эвон Никольская. А в Малой губе, вижу, «Аврора» и «Двина» стоят. Спрашивают меня, скоко войска в гарнизоне, где батареи, а я мычу, мол, никогда не был в Японии. «Да не Япония это, а Камчатка!» — закричал переводчик и хрясь мне в зубы…
Гляжу на городок, на корабли наши, потом на эскадру неприятельскую, семь агромадных кораблей, и пушек-то, пушек — рядами по борту. Аж сердце заныло: долго ли, сердешные, продержатся? Офицеры важные, спесивые, в трубы смотрят, в белых перчатках прохаживаются. А матросы хохочут, про мамзель, мадам спрашивают. И токо стали мимо Никольской горы проходить, наши как жахнут! Первыми же выстрелами адмиральский флаг сбили. Тут и «Ла фортэ» палить стал, дым, гарь, грохот — уши чуть не лопаются! Но наши-то батареи высоко, ядра до них не долетают. И тут ба-бах! — ядро в борт врезалось и внутри разорвалось, а другое рикошетом в палубу и в море. Смотрю, отходить начали. И другие корабли — за нами, и тоже дымятся. Оказывается, первым же залпом не токо флаг, но и самого адмирала сбили. На другой день похоронили Прайса в Тарьинской губе, два дня к новому штурму готовились.
На третий день эскадра разворачивается. На этот раз они хитрее — десант пустили. Боты, шлюпки, баркасы, матросов — более тысячи! А «Ла фортэ» и другие корабли огнем прикрывают. Заряды на сей раз усилили, ядра полегче подобрали. Смотрю, попадают в цель. Французы прыгают, орут от радости. Мичман один подскакивает, трубу подзорную сует, смотри, мол, как мы ваших! Вдруг взрыв на палубе. Мичмана того убило, меня оглоушило, но очухался, сел, снова в трубу смотрю. Вижу, поднялись вверх супостаты, рукопашная началась. И так ловко наши колют! Уж на что не люблю солдат, а тут не выдержал, заорал: «Давай, братцы!» Вдруг ктой-то сзади — хрясь по уху, трубу отобрали, ведро сунули, туши, мол, пожар. Потом начали раненых да убитых на борт подымать. Увидели меня те, кто уцелел, и давай дубасить. Офицер еле отбил.
После боя «Ла фортэ» сам идти не мог, отбуксировали от Петропавловска, несколько ден латали. Потом вышли в море, а раненых стоко, что вахту нести некому. Тут-то мы, пленные, и сгодились.
— Не били вас больше? — спросил Бестужев.
— Нет, даже вроде как зауважали. Французы — народ хороший, отходчивый. Хошь и воевал с имя, а зла на них нет. На Сандвичевых островах раненых сдали, подремонтировались и к мысу Доброй Надежды. А в Брест пришли, хотели меня в дом колодников сдать, но Себастьян, матрос, друг мой, я его Севой звал, к себе на постой взял. Такелажничал, паруса шил, корабли чинил. Но хошь и пленный, а и дома так не жил, как там. Вином у них мамзели торгуют, и такие обходительные, любому, как барину, улыбаются, — Эмиль встал, прищурил, глаза, волосы поправил, ногой шаркнул, плечами могучими повел и, как ни странно, довольно точно изобразил «мамзель». Бестужев невольно улыбнулся.
— Ладно, Эмиль, договорим в другой раз. У меня дела.
— Спасибо за разговор! Прямо душу отвел. Моряк моряка завсегда поймет…
СЕНАТСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Продолжая чтение, Бестужев морщился. Частью от незнания, но в основном преднамеренно Корф искажал событий, всячески очерняя мятежников. И, как ни досадно, это запутало Бестужева. Он никак не мог вспомнить, когда и при каких обстоятельствах ушел с площади Якубович, а потом вдруг появился на той стороне — возле царя. Корф писал, будто тот ходил в разведку, но никто из восставших не возлагал на «кавказца» этой миссии.
На каторге декабристы избегали выяснения отношений, но однажды Бестужев спросил Якубовича, о чем говорил он с царем. Тот, как всегда, горделиво подбоченился и заявил, будто пытался напугать императора, сказав, что скоро подойдут другие полки, и тогда, мол, ему несдобровать.
— Послушай, — спокойно сказал Бестужев, — я тебя знаю, нас тут двое, публики нет, перестань играть. Как же царь не арестовал тебя после тех слов и отпустил? Не за тем же, чтобы сказать, будто он нас крепко боится?
Странно, но Якубович не стал шуметь, кипятиться Неожиданно, опустив голову, он сказал, что все его беды — от несчастной страсти казаться необыкновенным. И это действительно было так. Всегда и всюду Якубович стремился быть в центре внимания. Вот и тогда на площади он не смог удержаться от искушения пощекотать нервы и себе, и императору, и восставшим. В те минуты, когда он несколько раз переходил с одной стороны на другую, он, вероятно, испытывал счастливейшие мгновения жизни. Еще бы, с одной стороны — восставшие в грозном каре, с другой — царь со свитой, а он, Якубович, разговаривает с ним. Все настороженно смотрели, слушали, о чем речь. Потом он со значительным видом, торжественно направился к каре, воздев на шпагу белый платок.
— Держитесь! Вас крепко боятся! — сказал Якубович.
— Почему это «вас»? Ты что, не с нами? — спросил Щепин.
— У меня рана заныла…
— Трус! — бросил Щепин.
Якубович побледнел, ибо не было оскорбления обиднее этого, и схватился за шпагу, но солдаты навели на него штыкн, и он исчез с площади.
Обо всем этом Бестужев узнал позднее. Находясь на углу фасов каре со стороны Сената и Невы, он видел лишь, как от Адмиралтейского бульвара на площадь въехали верховые конногвардейцы — первые из правительственных войск. Лошади шли спокойно, словно на водопой, который находился напротив памятника Петру, правее моста.
— Вон Орлов с медными лбами! — закричали в толпе. Кирасиров звали так из-за медных касок на головах. Потом солдаты передали по цепи, что прибыли преображенцы. Вскоре Бестужев увидел, как они прошли на набережную и закрыли вход на Исаакиевский наплавной мост.
И вдруг со стороны Невы появилось развевающееся знамя Лейб-гренадерского полка. Впереди — Сутгоф со знаменщиком. Солдаты вбегали на набережную у водопоя, а некоторые лезли прямо через береговой гранит. Лейб-гренадеры были экипированы основательнее московцев — в шинелях, с сумками, полными патронов и провианта. И что удивило: преображенцы, поставленные ограждать площадь, не препятствовали, а даже помогали гренадерам взбираться наверх, поддерживая их ружья и сумки. И Бестужеву показалось, что преображенцы обязательно примкнут к восставшим.
Московцы встретили лейб-гренадеров криками «ура». Каховский воскликнул: «Каков мой Сутгоф!» — и бросился обнимать его. Незадолго перед этим он виделся с Сутгофом, и тот подтвердил, что обязательно выведет свою роту. Но привел гораздо больше.