И, торопясь осуществить этот новый союз, он не замедлил обратиться к царю, перед которым робели многие короли из древних владетельных родов, который грозил войной, если в его титуле пропускалось хоть одно слово, даже одна буква (нельзя было, например, писать: «многих государств и земель… государь и обладатель», а нужно было: «облаадатель» — через два аза).
Вот это письмо:
«Наияснейший, вельможный и преславный царь Московский, а наш многомилостивый государь и добродей.
…Творец избавитель наш Исус Христос, усилився обид убогих людей и кровавых слез сирот бедных… свободити нас изволил: которую яму ископали было под нами, сами в то впали — что два войска с великими таборы их помог нам господь-бог одолети и трех гетманов живых взяти с иными их сенаторами.
…Желали бы есми себе самодержца-государя такого в своей земле, как ваша царская велеможность, православный християнской царь; в чем уверяем ваше царское величество, естли бы была на то воля божия, а поспех твой царской — тотчас не медля на государство то наступати, а мы со всем войском запорожским услужить вашей царской велеможности готовы есмя. До которого есми с нижайшими услугами своими, как наприлежнее отдаемся, а имянно: будет вашему царскому величеству слышно, есть ли ляхи сызнова на нас восхотят наступати, в тот же час как скорее поспешайся с своей стороны на них наступати, а мы их за божиею помощью отсель возьмем, и да усправит бог из давных веков глаголанное пророчество, которому мы сами себя вручивши, до милостивых ног вашему царскому величеству яко наунижен но и покорно отдаемся.
Писан с Черкас, 1648-го, июня в 8 день».
Для того чтобы подкрепить это послание, гетман предпослал ему письмо, обращенное к воеводе Хатминскому, князю Семену Волховскому. «Хочете ли нам быти приятелями, — писал он ему 2 июня 1648 года, — тоды нам на помочь прибывайте, а мы вам так же, когда се в чем трафить може, повинны будемо тым же способом за услугу вашу… заделовать и обслуговать»[88].
Если бы московское правительство, получив это письмо, проявило больше решительности, многое сложилось бы по-другому, и много человеческих жизней было бы спасено. Но оно осталось верно своему всегдашнему правилу: во всем соблюдать политическую осторожность. Для того чтобы втянуться в войну с Речью Посполитой, нужны были веские основания и солидные гарантии. А Хмельницкий еще не мог представить таких гарантий. Много козацких гетманов начинали с блестящих успехов, но через короткий срок оказывались разбитыми наголову. Поддержка их все равно не дала бы результатов, и ради нее никак не стоило нарушать мир с сильным соседом. К тому же московское правительство опасалось, как бы борьба украинского народа за свои социальные права не перебросилась в Россию и не вызвала острых волнений крестьян. Наконец, надо учесть, что в этот момент во многих городах Московского государства происходили восстания, и правительству было не до войны. В Москве волнения приняли такой характер, что царь заискивал перед «черными людьми».
Тем не менее Кисель, обеспокоенный уже самым фактом сношений козаков с Москвою, поспешил со своим письмом, в котором всячески чернил восстание и его вождей. Перехватив это письмо, Богдан вынужден был согласиться с козацкой старшúной, что мирные переговоры с Польшей обречены на неудачу.
Однако он разошелся со своими помощниками в выводах из этого факта. Полковники требовали немедленного прекращения переговоров и возобновления войны. Богдан же, по своему обычаю, искал путей к тому, чтобы добиться нужных результатов с наименьшей затратой сил. Средство к этому он видел в дипломатической игре.
Не упоминая o перехваченном письме и не жалуясь на происки Польши в Константинополе, он слал Киселю послания с изъявлениями своего расположения.
Был уже август. Вся Украина пылала ослепительным пламенем восстания. Кисель, несмотря на наличие у него конвойного полка, не решался отправиться в ставку Богдана и посылал одного гонца за другим, требуя перемирия и наказания «виновных». Хмельницкий выражал сожаление по поводу каждого сообщенного ему случая «насилия», но сваливал всю вину на Иеремию Вишневецкого.
«Мы отступили и татар отпустили, писал он, — а Вишневецкий бросился на нас совсем не по-христиански и не по-рыцарски, варварски тиранил и мучил христиан. Оно не диво, если бы делал это простак какой-нибудь, например Кривонос наш, но между Вишневецким и Кривоносом большая разница».
Иеремия, в самом деле, резко протестовал против переговоров с восставшими. Переговоры, по его мнению, могли только «возбудить в рабских сердцах охоту к дальнейшему своеволию». Прекратить свои свирепые экспедиции Вишневецкий отказался. Но дело заключалось, конечно, не в Иеремии. Восстание ширилось и росло. Трудно было остановить его в момент его наибольшего подъема, а теперь, уверившись в двуличии панов, Хмельницкий и не склонен был совершать подобной попытки.
Хмельницкий вел переговоры, писал письма, применял даже в угоду Киселю репрессии против некоторых своих сподвижников (так, он демонстративно велел приковать Кривоноса к пушке), но все это лишь с целью выиграть время. Пока Кисель вел безрезультатную переписку, а новая польская армия не открывала военных действий, Хмельницкий тоже не предпринимал широких операций, но толпы восставших, бесчисленные загоны и купы продолжали «очищение» Украины, изгоняли перепуганную шляхту, завладевали ее имуществом. Скоро вся территория, на которой жили козаки, до реки Случа, находилась в руках восставших.
«Оттак, ляше, по Случ[89] наше», родилась крылатая поговорка в козацком стане.
И все это — с минимальными потерями, без войны. Хмельницкий мог быть вполне доволен плодами своей тактики.
В конце концов Кисель вынужден был сознаться, что его лисья ухватка не принесла ему добра, что его дипломатическая коса нашла на камень. Проклиная козацкого гетмана, он прервал в начале сентября переговоры и вместе с конвойным полком присоединился к сосредоточиваемой триумвирами армии.
Предстояла новая схватка, но на иных рубежах. Вся Восточная Украина в течение четырех месяцев освободилась от поляков. Только кое-где сохранились, подобно островкам, засевшие в укрепленных замках отряды шляхтичей.
Разлилися круті бережечки, гей-гей, по раздольлі!
Пожурились славні козаченьки, гей-гей, у неволі!
Гей вы, хлопці, ви добрі молодці, гей-гей, не журіться,
Посідлайте коні вороний, гей-гей, у Варшаву,
Да наберем червоной китайки, гей-гей, на славу. Гей, щоб наша червона китайки, гей-гей, не злиняла
Да щоб наша козацькая слава, гей-гей, не пропала.
Гей, у лузі червона калина, гей-гей, похилилася.
Чого сь наша славна Україна, гей-гей, засмутилася?
А ми ж тую червону калину, гей-гей, да піднімемо,
А ми ж свою славну Україну, гей-гей, да розвеселимо.
Эту песню пел народ, готовясь к новым битвам. Годы унижений и неволи остались позади, как надеялись массы, навсегда. И хотя в стране свирепствовал голод, дымились пожарища, а впереди предстояли новые тяжкие испытания, народ ликовал, добыв себе волю.
А Хмельницкий? Он лучше всех уяснял, какие опасности и беды грозят восставшей стране, но хладнокровие и уверенность не покидали его.
В самый разгар приготовлений к новой войне Богдан торжественно отпраздновал свадьбу. Он женился на своей давнишней подруге, увезенной от него когда-то Чаплинским, а после занятия Чигирина козаками снова вернувшейся к нему. Обряд был совершен сопровождавшим Хмельницкого коринфским митрополитом Иоасафом[90].
XI. ГОРИЗОНТЫ РАЗДВИГАЮТСЯ
Хмельницкий не очень уважал триумвиров, возглавивших польские военные силы. Неопытного, юного Конецпольского он прозвал «дытыною», ученого Остророга «латыною», сибарита Заславского «перыною».