Но его оторопь прошла.
Следующий день оказался легче. Миновала неделя, потом вторая. Мир стал подозрительно нормален. Короткая пауза сомнительного спокойствия, похожая на передышку и обновление сил в военном стане перед неизбежной схваткой.
— Меня зовут, — произнес он, уловив свое отражение в какой-то тусклой поверхности, — меня зовут Казанова.
Но заклинание не сработало, как случалось прежде. Его чары начали иссякать.
глава 14
На сей раз они поплыли вверх по реке: Джонсон-Словарь, Казанова, Жарба и слуга Джонсона Фрэнсис Барбер, молодой человек лет восемнадцати, сын раба с ямайской плантации, подаренный лингвисту мистером Ричардом Бархерстом в 1752 году. Вечер выдался отличный, холодный, но удивительно приятный, и судно скользило в серебристом воздухе заката. Они вели изысканный разговор и добрались до верфей Уоппинга, где шевалье смог осмотреть суда — картина была впечатляющая — и выучить наизусть названия некоторых из них, чтобы потом поделиться с министром не просто своими впечатлениями об английской жизни и манерах, а более ценной информацией.
Они причалили у Воксхолла, заплатили за вход в сады и устроились под деревьями. На ветвях висели бумажные фонари, а на дорожки падали пятна яркого света. Мужчины и женщины играли в тени, болтали и гонялись друг за другом, словно счастливые призраки Элизиума. Некоторые были в масках. Повсюду звучала музыка, и ноги сами шли в пляс. Казанова присоединился к танцующим у Китайского павильона. Человек-тень добродушно помахал ему рукой и сказал, что уже слишком стар для танцев, но в молодости — истинный бог, мсье! — изнашивал по две пары башмаков за ночь.
Менуэт, полонез, потом контрданс — мужчины топотали, как лошади в пантомиме, а женщины разлетались, будто листья. Когда музыка стихла, музыканты поклонились, не вставая со стульев, а танцоры остались на месте. Они тяжело дышали и разглядывали свои руки и ноги, словно желая удостовериться, что не лишились их во время быстрой пляски. Рядом бил фонтан, окруженный кольцом из тополиных стволов. Казанова наклонился над ним, зачерпнул пригоршню воды и выпил. Затем вытер капельки с губ и… увидел Шарпийон. Она шла по дорожке под руку с Анжем Гударом, и у шевалье не было ни времени, ни возможности скрыться от них где-нибудь в глухой аллее. Шарпийон приятно улыбнулась и со стороны могла показаться спокойной, милой и благовоспитанной девушкой. Он сунул руку в карман и нащупал свой маленький венецианский стилет. Но они играли свои роли не в трагедии, а в комедии или в театре кукол.
— Шевалье! Какая неожиданная встреча! Я очень рада.
— Мадемуазель. Гудар.
— Похоже, что мы не виделись с вами целую вечность.
— А вот мне показалось, что прошел лишь час. — Он отставил ногу, скрипнув гравием, и был готов обрушиться на Мари с бранью, плюнуть ей в лицо, припечатать обидным словом. Но она не собиралась вступать с ним в борьбу, да и обстановка в садах Воксхолла отнюдь не располагала к ссорам. Она назвала его медведем, прекрасным медведем, самым прекрасным медведем на свете. А потом повернулась к человеку-тени. Не познакомит ли ее мсье-медведь со своим приятелем?
Казанова не осмеливался смотреть ей прямо в глаза и разговаривал с кончиком ее носа, или с подбородком, или с ушами, но даже их было достаточно, чтобы он трясся, будто от проглоченной стаи мошкары. И когда великий лингвист прикоснулся губами к ее руке, словно бык, нюхающий цветущую белую розу, шевалье сделалось не по себе от этой наивной похоти почтенного ученого, и он в ярости отвернулся от них, глядя на оркестр.
— Я проголодалась! — заявила Шарпийон. Она обладала истинным даром молодости — аппетитом, не зависевшим ни от каких обстоятельств.
— А мы уже уходим, — ответил Казанова.
— Да что вы, мсье. Мы же совсем недавно пришли, — громко возразил Джонсон, и гулявшие в саду услышали его. — Неужели вы позволите нам вернуться вниз по реке с пустыми желудками?
Они направились к павильонам через колоннады. Гудар с наслаждением улыбался и как будто наблюдал за сценой из какой-нибудь комедии Гольдони. Он заказал ужин в отдельном кабинете, где пахло так, словно его недавно использовали не только для ужина, но и для иных удовольствий. Старый сучий запах, мускус сладострастия, даже виолончельный отпечаток женской спины на скатерти. Казанова первым приблизился к столу и поспешно разгладил рукой скатерть, испытав неведомое прежде удовольствие от столь нехитрых жестов. С ним происходило что-то странное, и, когда они уселись за стол, перемены настроения не заставили себя ждать. Наверное, он не просто чувствует, но и выглядит не так, как прежде. Подошвы его ног затвердели, на подбородке выросла щетина, а глаза почернели. Почему люди говорят: «Это только страсть». Разве она не всепоглощающий огонь или мучительная жажда? Разве она не подчиняет себе рассудок, сметая все его тонкие доводы и уничтожая преграды здравомыслия?.. Cospetto![15] Нашел время для философии, для умствования и ненужной поэзии, когда твои зубы стиснуты, а дыхание клокочет в груди, как вода в кипящем чайнике! Он должен овладеть этой девушкой! Должен! Его не волновало, каких денег, усилий и каких приступов отвращения к самому себе это будет стоить. Казанова пригнулся над столом. Шарпийон следила за тенями зверей, которые Жарба решил показать им на стене. Рука шевалье нащупала ноги девушки, сжала подол платья и нижние юбки. А потом добралась до
чулок
подвязок
кожи, горячей, как лоб ребенка, мечущегося в лихорадке, и прохладной, как серебро в ящике.
В зал вошли усталые официанты. Они принесли бутылки и фужеры, зазвенели ножами и вилками и принялись с подчеркнутой ловкостью накрывать на стол. Шарпийон стиснула колени, придавив руку шевалье. Отчетливо хрустнули кости. Его лицо побледнело. Кровь выступила у него на зубах, а пальцы неуклюже ухватились за подол ее юбки. Будь это его другая рука, в ее ноги вонзился бы алмазный перстень.
Официанты поставили на стол блюда с закусками — устрицами, тонкими кусками ветчины, напоминавшими облатки, и сластями. Шарпийон безуспешно пыталась отвести взгляд. Она попросила Джонсона осмотреть крошечный синяк у нее на плече, и этот человек, казавшийся таким надежным и уверенным в себе, охотно принялся угождать ее капризу. Казанова обожал великого лингвиста за силу воли, за то, что он не меняет курс в зависимости от каждого ветерка, и не мог поверить, что тот повел себя как любой другой — как Дон Жуан или сам шевалье.
— Цирк, — пробормотал он, не сумев сдержаться. Его голос прозвучал громче, чем ему хотелось.
— Что вы сказали, мсье? — переспросил Гудар.
— Так, ничего. Извините меня. Я что-то себя неважно чувствую.
Казанова вышел из кабинета, из царства древних теней. К ночи немного похолодало. Он посмотрел на свою руку, помассировал костяшки пальцев и прошелся перед колоннадой, понимая, что не в силах ни уйти из Воксхолла, ни вернуться назад. Наконец она тоже покинула павильон. Ему незачем было оборачиваться. Он узнал бы ее шаги и голос даже во сне.
— Шевалье нездоровится?
Казанова немного подождал, не проронив ни слова. Он глядел на безвкусную площадку и словно видел себя выбирающимся из-за кустарника, — спокойный, собранный, знающий, как надо обращаться с непокорными молодыми особами. Кто-то — кажется, Брагаден? — давным-давно сказал ему, что в любой мысли содержится зерно ее опровержения, а все человеческие страсти не более чем парадокс. Его чувства к Шарпийон были столь запутанны и противоречивы, что он едва не сошел с ума. Чего он хочет, чего желает от нее добиться? Конечно, этого, но чего же еще? Помочь ему забыть? Помочь вспомнить? Он представил себе параллельный мир, в котором как ни в чем не бывало ушел бы от нее и медленной, важной походкой победителя направился к реке. Но в этом, земном мире он, к добру или совсем не к добру, словно прирос к земле. Шевалье повернулся к ней, подошел вплотную и, заговорив по-французски, попросил увести его подальше от освещенного павильона в какой-нибудь темный уголок сада, где их никто не заметит. Пусть она посочувствует ему и поймет, что творится у него на душе.