— А теперь говори. Кем подослан? — брови графа нависли так, что глаз не стало видно совсем.
— Никем, — замотал головой перепуганный юноша. — Честное слово!..
— Нечто бесовское видится мне в этом лице, — ткнув указательным пальцем в гостя, сказал граф тихо, словно бы самому себе, — такие вот и в царя стреляют… — А затем повысил голос: — Что в мешке?!
— Кни-и-ги… — протянул очкарик и всхлипнул.
— Книги, говоришь? — Толстой потрогал котомку босой ногой. — И то правда. Книги. Ладно. Книжный человек — не столь опасный. Вся сила у него в чтение уходит… Да не хнычь ты, — осадил он гостя покровительственно. — Зла не сделаю. Давай-ка садись, в ногах правды нет. — Лев Николаевич указал незваному пришельцу на табурет. — Садись.
Тот, опасливо поглядывая на графа, наклонился, протянул руку и поднял пакет. Затем, прижав его руками к животу, уселся на предложенное хозяином место.
— Итак… — сказал Толстой и, повернув кресло, уселся с очкариком лицом к лицу. Брови графа приподнялись, и голубые глазки сверлами вонзились в незваного гостя. — Отставим распрю. С чем пожаловал?
Юноша глянул на часы, и на лице его мелькнула надежда. Что не укрылось и от графского взгляда.
— Я, знаете ли, хотел вам сказать, Лев Николаевич, что очень ценю ваше творчество. «Войну и мир» читал и перечитывал, а встреча Болконского с дубом — вообще моя любимая сцена… Ваши религиозно-эстетические воззрения…
— Ты мне зубы не заговаривай! — осадил его Толстой. — Кто такой, откуда взялся?! Ну-ка, дай свои книги, посмотрим, что за глупости ты читаешь…
Граф потянулся, вырвал пакет из рук посетителя и выудил из него том. Гость понял, что ему не отвертеться. Он вздохнул и признался:
— Я — пришелец из будущего. Из двадцать первого века.
Толстой тем временем перелистнул обложку и уставился на дату издания:
— Это что, фокус какой-то типографский?
— Это не фокус, — обреченно помотал головой юноша и повторил.
— Я из будущего. — Он снова глянул на часы. Ровно через двадцать… Нет, через двадцать две минуты я исчезну. Так что не теряйте времени, граф, спрашивайте. А когда исчезну, убедитесь, что я не врал.
— Ладно, — кивнул Толстой. — Мужики говорят, «все минется, одна правда останется»… Если ты из двадцать первого века сюда прибыл, то почему ко мне? Что обо мне знаешь?
— Вы — великий русский писатель, я вас в университете изучаю. Вот в этой как раз книге, — указал пришелец на том в руках графа, — все про вас написано. Дайте-ка.
Он бесцеремонно выхватил том из рук графа, торопливо полистал и прочел:
— «Лев Николаевич Толстой, граф, русский писатель, родился в деревне Ясная Поляна девятого сентября тысяча восемьсот двадцать восьмого года (по старому стилю), умер на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги десятого ноября тысяча девятьсот десятого года…»
— Отчего умер? — глухо прервал его граф.
— Сейча-ас… — диковинный посетитель снова полистал книгу. — Ага. Вот. «Последние годы жизни Толстой провел в Ясной Поляне в непрестанных душевных страданиях, в атмосфере интриг и раздоров между толстовцами с одной стороны и Софьей Андреевной Толстой — с другой. Пытаясь привести свой образ жизни в согласие с убеждениями и тяготясь бытом помещичьей усадьбы, тайно ушел из Ясной Поляны, по дороге простудился и скончался…»
— Значит, все-таки ушел… — тяжело покачал головой Толстой и как будто бы сразу осунулся. — Поздненько, поздненько решился… Ну и что же знают обо мне в двадцать первом столетии? Что это за книжонка-то у тебя?
— «История русской литературы. Конец XIX — начало XX века». Вас в нашем времени почитают за величайшего русского писателя. Да что там русского? Мирового! — юноша, приходя в себя, хитро глянул на графа. — Но лучше бы вы после «Войны и мира» уже не писали ничего…
— Почему это?
— А вот… — он поискал глазами, нашел и прочел: «Книга «Война и мир» стала уникальным явлением в русской и мировой литературе, сочетающим глубину и сокровенность…»
— Это я и без тебя знаю, — перебил Толстой. — Что там дальше-то? Что про «Каренину»?
— Сейчас, сейчас… «Духом скорбного раздумья, безрадостного взгляда на современность веет от романа «Анна Каренина»… Здесь сузились эпические горизонты, меньше той простоты и ясности душевных движений, что были свойственны героям «Войны и мира»… Та-ак, и вот еще: «Анна Каренина» — остропроблемное произведение, насыщенное приметами времени, вплоть до газетной «злобы дня», подобно написанным в ту же пору романам Тургенева и Достоевского…»
— Сузились, значит… Докатился, — мрачно сказал Толстой, — с Достоевским сравнили. Был бы его Мышкин здоров, чистота его трогала бы нас. Но чтобы написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любит он здоровых людей. Думает, если сам болен, то и весь мир болен… Да-а, видно, зря я за «Каренину» взялся. А ведь и сам чувствовал: мелко. Для меня-то…
— Вот-вот, — подтвердил очкарик.
— Ладно… Что там еще пишут? Что за книги были у меня еще?
— Та-ак… «В восьмидесятые годы Толстой заметно охладевает к художественной работе и даже осуждает как «барскую забаву» свои прежние романы и повести. Он увлекся простым физическим трудом, пашет, шьет себе сапоги…»
— Молодец, — оживился граф, — всегда мечтал в глубине души…
— Да вот только непоследовательны вы, — перебил его юноша. — В девяносто девятом у вас опять вышел роман. «Воскресение»…
— Хороший?
— Да ничего, конечно. Вы же, Лев Николаевич, все-таки мастер… Я, правда, не читал, кино только видел… Конец там какой-то дурацкий…
— А герои кто?
— Проститутка, Маслова, по-моему, и какой-то барин…
— Омерзительно. Гадко. И как книжонку сию грязную публика встретила? Восторженно небось? Как все низкое.
— Давайте посмотрим… Та-ак… Вот. «Резкая критика церковных обрядов в «Воскресении» была одной из причин отлучения Толстого святейшим Синодом от православной церкви…»
— Отлучение? Неужели так?..
— Написано. Значит, точно…
— Если уж честно говорить, нам с Богом всегда было тесно, как двум медведям в одной берлоге… Но отлучение… Это, братцы, чересчур…
— Я вам про что и говорю, — проникновенно сказал пришелец, — не надо вам все это писать. Один у России великий писатель, и тот скурвился — про проституток пишет, от церкви отлучен… Кому это надо? Какой вы пример народу подаете? Написали «Войну и мир» — да и хватит. Хорошая книжка! Я читал. Честное слово, в восьмом классе… Там все, что надо, есть — и национальный характер, и национальная идея, и национальный оптимизм… Да все!.. Не опошляйтесь. Пашите землю, шейте сапоги. Может, тогда и не будет у вас этих неприятностей в девятьсот десятом, и не побежите вы из дома, не замерзнете на станции…
— Может, мне и Соньку бросить, пока не поздно? — заговорщически наклонился граф к собеседнику.
— Ну, это вы уже сами решайте, Лев Николаевич. Тут я вам не советчик…
— Может, мне с духоборами в Америку махнуть? — наклонился граф к собеседнику.
— Лев Николаевич, увольте. Не мне это решать.
— Да я не тебя, шельму, спрашиваю, — выпрямился граф, — я так, сам с собой… А ты-то уже, я так понимаю, скоро к себе в будущее вернешься? Давеча пришли ко мне двое мужиков, один говорит: «Вот пришли незваны», а другой вторит: «Бог даст — уйдем не драны»… — Толстой по-детски захихикал, но тут же осадил себя и продолжил: — Уж не серчай на меня, что не гостеприимно принял…
— Да ладно, чего там, — засмущался пришелец. — Все нормально. Вы мне главное скажите. Не будете «Анну Каренину» писать?
— Да ни за что! Все, хватит. Отписался.
— А «Воскресение»?
— Еще чего не хватало! Церковь я, чего греха таить, недолюбливаю, но отлучение… Жить буду в свое удовольствие… Про меня еще скажут: нашел в себе силы уйти в зените славы… И не унизился до ее эксплуатации… — от удовольствия граф прищурился.
— Обязательно скажут, — подтвердил пришелец.
Толстой вздрогнул. Похоже, он и забыл о его присутствии.