Среди литографий были две бесспорно выразительные, одна озаглавленная Stella matutina[65], другая Spiritus sancte Deus[66]. В третьей же, самой обдуманной, самой простой из всех, той, что значилась под титулом Sol Justitiae[67] индивидуальность художника выражалась лучше всего.
Замысел ее был такой:
Белый, ясный прозрачный пейзаж уходил в бесконечность — вид мыса, пустынной воды, отороченной пляжами, языками земли, усаженными деревьями, которые отражались в гладком зеркале озер; на заднем плане сиял над водной скатертью солнечный диск, рассеченный горизонтом: все было само спокойствие, тишь; необычайная насыщенность исходила от этого вида. Идея Правды, которой неизбежным отголоском сопутствует идея Милости, символизировалась светлой важностью пространств, освещенных нежаркими лучами погожего вечера.
Дюрталь отступил, чтобы лучше разглядеть вещь в целом. Ничего не скажешь, заключил он, у этого художника есть такт, чутье воздушных пространств и больших поверхностей: как он понял спокойно текущие волны под необозримыми небесами! К тому же от этой картины исходят токи души верующего католика, понемногу в нас проникающие…
Но при всем при том, продолжал он, закрыв папку, очень я отдалился от своего предмета, и статьи для «Ревю» никак не вижу. Сочинить очерк о немецких примитивах — да, это бы им подошло, но сколько возни! Мне пришлось бы расширить мои заметки и вслед за мастером Вильгельмом, Лохнером, Грюневальдом, Цейтбломом коснуться Бернарда Штригеля, мастера почти неизвестного, затем Альбрехта Дюрера, Гольбейна, Мартина Шонгауэра, Ганса Бальдунга, Бургмайера и скольких еще! Пришлось бы объяснить, что в Германии могло остаться от правоверного восприятия мира после Реформации, поговорить, по крайней мере, о Кранахе с точки зрения лютеранства: об этом поразительном художнике, у которого Адам всегда выходил бородатым краснокожим Аполлоном, а Ева худощавой толстощекой куртизанкой, круглоголовой, с глазками креветки, губами, вылепленными из розовой помады, грудями у самой шеи, длинными, тонкими, расхлябанными ногами, высоко сидящими икрами и толстыми, сильными, плоскими лодыжками. Такая работа завела бы меня слишком далеко. Об этом приятно думать, но не писать; лучше поищу другой предмет, покороче, не столь всеохватный, но вот какой? Там видно будет — и он встал, потому что г-жа Мезюра весело объявила, что ужин подан.
XIII
Однажды, солнечным деньком, Дюрталь для разнообразия зашел на окраине Шартра в маленькую церковку Сен-Мартен-о-Валь. Она была построена в X веке и была монастырской сначала в бенедиктинском монастыре, а потом в обители капуцинов. Ее подновили без особенных ересей, и теперь она была частью богадельни; в нее проходили через двор, где в тени редких деревьев дремали на скамейках слепые в бумажных колпаках.
Церковь по всему была чисто романская: крошечный приземистый портал, три колоколенки для гномиков; так же как в церкви святой Радегунды в Пуатье и в манском храме Богоматери у Портных, из самого нефа под очень высоко поднятым алтарем была видна крипта, освещенная амбразурами в боковых стенах. Грубо вытесанные капители ее колонн напоминали идолов с дальних океанских островов; под плитами и в саркофагах крипты почивало несколько шартрских епископов, а вновь назначенным прелатам полагалось первую ночь по приезде в диоцез провести в молитве перед этими гробницами, проникаясь добрыми делами своих предшественников и прося их о помощи.
Что бы духу древних епископов, с тоской подумал Дюрталь, внушить их нынешнему преемнику монсеньору де Моффлену решение очистить дом Богородицы и выгнать вон скверного гудошника, по воскресеньям превращающего место святое в кабак! Но увы, ничто не переможет бездеятельность этого архипастыря, старого и больного; его и не видно вовсе — ни в саду, ни в соборе, ни в городе. А ведь это куда как лучше любых вокальных упражнений церковного хора! И Дюрталь стал слушать колокола, нарушившие молчание и святой водой своих голосов окроплявшие город.
Ему вспомнилось, какой смысл давали колоколам символисты. Дуранд Мендский сравнивал твердость их металла с крепостью проповедника и полагал, что язык с той целью бьется о колокол, чтобы показать, что говорящий в церкви должен бить сам себя, исправлять сначала свои пороки, а потом уже упрекать других. Деревянная перекладина, на которой подвешен колокол, формой своей напоминает крест Господень, а веревка, за которую тянет звонарь, связана с евангельским учением, от креста исходящим.
По Гуго Сен-Викторскому, язык колокольный есть язык духовный, ибо, сталкиваясь с двумя сторонами чаши, он возвещает истину Ветхого и Нового Заветов. Наконец, для Фортуната Амалария тело инструмента — уста литургии, а било, опять же, язык.
Словом, колокол — вестник Церкви, ее внешний голос, а священник — голос внутренний, заключил Дюрталь.
Углубившись в эти размышления, он вернулся обратно к собору и в сотый раз залюбовался нимало не наскучившим видом его могучих контрфорсов, из которых изогнутыми линиями полета ракеты выстреливались полукруглые аркбутаны; он всегда изумлялся размаху этих парабол, изяществом их траекторий, спокойной энергией упругих опор. Вот только, думал он, разглядывая балюстраду, что тянулась над ними во всю длину крыши, вот только архитектор всего лишь проделал в каменном парапете тройные арки, словно пробойником; он был не столь сведущ, как другие мастера — каменщики и зодчие, умевшие устраивать при обходах вокруг церковных кровель картины Писания или символы. Таков был строитель базилики в Труа, где в проемах верхней галереи цветы лилии чередуются с ключами святого Петра; так в Кодебеке мастер разукрасил эту ограду готическими, прелестными с виду буквами, воспроизведя молитвы Божьей Матери: он создал вокруг церкви молитвенный ореол, надел ей на голову белоснежный венец.
От северной стороны собора Дюрталь прошел мимо Царского портала и угла старой колокольни; одной рукой ему приходилось придерживать шляпу, другой застегивать на ходу пиджак, яростно хлеставший его полами по ногам. В этом месте ураган дул всегда. Во всем городе могло не быть ни ветерка, но на этом углу вечно, зимой и летом, шквал задирал подолы и хлестал ледяной плеткой по лицу.
Может быть, именно поэтому статуи Царского портала, непрестанно бичуемые ветром, с виду словно дрожат от холода; и одежды на них узкие и закрытые, и конечности словно приклеены к телу, с улыбкой подумал Дюрталь; такова и эта странная фигура на изъеденной бурями стене старой колокольни, словно равнодушный пастух стоящая между прядущей свиньей (на самом деле хряком) и ослом, играющим на виоле.
Эти звери на веселом языке иллюстрируют народные поговорки: Ne sus Minervam и Asinus ad lyram[68], которые можно передать примерно так: будь каждый при своем — не надо насиловать свои дарованья, а то будешь нелеп, как хрюшка, если захочет рассуждать, или ослик, который тщится играть на лире. Но вот этот-то ангел с нимбом, босоногий, под балдахином, с каменным диском, прикрывающим грудь, — он что тут делает?
Он из рода королев, живущих под Царским порталом: похож на них телом, вытянутым, как веретено в оболочке, исчерченной фибрами; он смотрит поверх нас, и непонятно, совершенно ли он непорочен, крайне ли нечист.
Глаза его простодушны, волосы пострижены в кружок, выражение безбородого лица монашеское, но между носом и губами глубокая впадина, и рот, прорезанный, как сабельным ударом, полуоткрыт в такой улыбке, что, если смотреть долго и внимательно, становится издевательской, нехорошей усмешкой, так что вдруг не скажешь, которого сорта этот ангел.
В нем есть что-то и от дурного бурсака, и от доброго послушника. Если ваятель взял моделью какого-то молодого монаха, то был, конечно, не кроткий новичок вроде того, что, без сомнения, служил образцом скульптору статуи Иосифа на северном портале, а, должно быть, один из тех беспутных иноков, что так тревожили ум святого Бенедикта. Необычный это ангел (брат его есть в Лаоне за собором), за несколько веков предвосхищающий двусмысленные серафические типы Ренессанса!