Это, пожалуй, можно еще вынести в Святой Капелле: она крошечная, молельня, киот для мощей; это можно понять и в удивительной церкви в Бру, похожей на будуар: ее своды вместе с замковыми камнями многоцветные, позолоченные, а пол был вымощен обливными плитами, отчетливые следы которых сохранились около могил. Под стать этому и кружева на стенах, и прозрачные окна, окруженные пышным каменным геральдическим гипюром: цветочками маргариток, среди которых там и сям выложены девизы, вензеля, вервия святого Франциска, завитки; вся эта косметика подчеркнута алебастром заалтарного киота, черным мрамором надгробий, зубчатыми башенками с флеронами в виде листьев цикория и капустных кочешков; тут ничего не стоит представить себе расписные колонны и стены, отделанные золотом нервюры и рельефы, так что в целом получится гармония, ансамбль, красивая шкатулка, относящаяся, впрочем, больше к ювелирному делу, нежели к зодчеству.
Сооружение в Бру — последний памятник Средневековья, последняя ракета в фейерверке пламенеющей готики, готики обреченной, но не желающей умирать, борющейся против возврата язычества, против нашествия Ренессанса. Эра великих соборов завершилась этим прелестным недоноском, шедевром в своем роде: шедевром красивости, замысловатости, изгиба, изящества. Он символизировал душу XVI века, уже лишившуюся покоя; как и она, чересчур светлый храм рвался наружу, развивался, а не сосредотачивался, не опирался на себя. В каждом шве так и видишь, какой это был храм-игрушка, расписной и вызолоченный, где из крохотных капелл торчат печные трубы, чтобы Маргарита Австрийская за мессой не зябла, где словно разложены благоуханные подушечки и украшения, расставлены сласти, гуляют собачки. Бру — гостиная знатной дамы, а не общий дом. А потому — глянуть хотя бы на бирюльки и фестончики его амвона, раскинувшегося перед алтарем, как резные сени! — он прямо просится, чтоб по его чертам умело прошлись глазурью, подкрасили; это сделает его женственнее, совершенно уподобит его создательнице, принцессе Маргарите, о которой в этой небольшой церкви вспоминаешь больше, чем о Богородице.
Знать бы еще, на самом ли деле были расписаны столбы и стены в Бру: кажется, доказано, что нет; однако этот странный храм не обезобразился бы и под слоем румян, но Шартр совсем другое дело: ему подобает лишь одна окраска — толстая, холодная, серебристо-серая, желтовато-белесая; налет, остающийся от времени, от возраста, и к нему вдобавок конденсированные испарения молитв, дым свечей и кадильниц!
Углубившись в размышления, Дюрталь, как всегда, перешел к раздумьям о себе самом. Кто знает, говорил он себе, не пожалею ли я когда-нибудь горько-горько об этом соборе, о сладких мечтах, которые он навевает; ведь у меня не будет больше радости медленно бродить по нему, не будет этого отдохновенья: затворюсь в монастыре и буду жить по ефрейторским командам колоколов, отзванивающих монастырские послушания!
Как знать: быть может, в тишине кельи мне будет не хватать даже и диких криков неугомонно каркающих галок! — продолжал он, с улыбкой глядя на тучу птиц, опустившуюся на башни. Ему вспомнилась легенда: якобы после пожара 1836 года эти твари каждый вечер точно в тот час, когда загорелся собор, улетали оттуда, ночевали в лесу в трех лье от Шартра и возвращались только утром на заре.
Легенда такая же глупая, как и другая, которую очень любят городские кумушки: пожар будто бы начался от кровавого пятна, которое появляется, если в Страстную пятницу плюнуть на квадратный камень в полу за алтарем, заделанный черной замазкой!
— О, вот и госпожа Бавуаль!
— Да, это я, друг наш; бегала тут по батюшкиным делам, а теперь иду домой варить суп. Ну а вы чемоданы пакуете?
— Какие чемоданы!
— Так что ж вы, и в монастырь не едете? — засмеялась она.
— Да бросьте! — расхохотался и Дюрталь. — Сами посудите: каково это решиться вдруг стать подневольным солдатом в молитвенном строю, этаким рекрутом, у которого даже движения сочтены: не велят держать руки по швам, так велят не вынимать из-под рясы…
— Ай-яй-яй, — перебила служанка, — я ведь вам уже говорила: все вы сквалыжничаете, все торгуетесь с Богом…
— Но надо же взвесить все за и против прежде, чем принять такое решение; в таких случаях вовсе не грех немного и поволокитить в душе.
Она пожала плечами; лицо ее было так спокойно, а под черной водой глаз таился такой огонь, что Дюрталь застыл пораженный, восхищаясь прямотой и чистотой этой души.
— Как же вам хорошо! — воскликнул он.
По лицу г-жи Бавуаль пробежала тень, она опустила глаза:
— Никому не завидуйте, друг наш, у каждого свои недоумения и скорби.
Она ушла, а Дюрталь, направляясь к себе, думал о ее признании: что она потеряла Божью милость, что прекратились ее разговоры с небом, что ее душа, витавшая в облаках, упала на землю. Как ей, должно быть, больно!
Что ж, проговорил он, не все один мед на службе Господней! Почитать хоть жития святых: там сказано, как этих избранных мучили самые ужасные недуги, самые тягостные боренья; видать, не шутка быть святым на земле, да и жить не шутка! Правда, для святых страдания уже здесь, на земле, возмещаются несравненной радостью, но для прочих верующих, для нас — жалких тростинок, сколько в жизни горя, сколько нужды! Вопрошаешь вечное безмолвие, и не получаешь ответа; ждешь, и ничто не приходит; сколько ни убеждаешь себя, что Он есть Бесконечный, Неисповедимый, Неисследимый, что все пути нашего бедного ума тщетны, все равно никак не получается не тревожиться, а наипаче — не унывать! А ведь при том… ведь при том, если подумать, мрак, что нас окружает, не вовсе непроницаем; местами он освещен и можно разглядеть нечто верное…
Бог обращается с нами как с растениями; это в каком-то смысле год души, но такой год, где естественный порядок времен обращен: первое из духовных времен года — весна, за ней идет зима, а потом уже осень и лето. Момент обращения к Богу — весна; душа веселится, Христос сеет в ней семена свои; затем наступают холода и мрак; душа в страхе мнит себя оставленной и жалуется, но незаметно в испытаниях жизни очистительной под снегом прорастают семена; они всходят мягкой осенью созерцания и, наконец, зацветают в летнюю пору жизни единительной.
Это все правда, но каждый должен быть учеником Садовника своей души, каждый должен слушать наставления Учителя, дающего нам дневной урок и руководящего нашими трудами. Увы, мы уже не те смиренные работники Средних веков, что трудились во славу Божию, без спора покоряясь приказам хозяина; у нас, по маловерию нашему, выдохся молитвенный бальзам, иссякло всецелительное снадобье, и все нам кажется несправедливым и тяжким, и мы брыкаемся, требуем залогов, не спешим исполнить дело свое; мы бы хотели платы вперед — вот до какой низости довело нас неверие наше! Господи, Господи, дай нам молиться так, чтобы и в мыслях не иметь просить Тебя о задатке; дай нам послушания и молчания!
А еще, прошептал Дюрталь, улыбаясь г-же Мезюра, открывшей дверь на его звонок, дай мне, Боже мой, милость не выходить из себя от мушиного жужжанья, от вечной болтовни этой славной женщины!
XIV
— Что за муть, что за ералаш этот их зверинец добра и зла! — воскликнул Дюрталь и отложил перо.
С утра он занялся работой о символике фауны в Средние века; с первого взгляда ему казалось, что такое исследование будет поновей и полегче, во всяком случае покороче, нежели задуманная им прежде статья о немецких примитивах; теперь он в ужасе глядел на гору книг и блокнотов, ища путеводной нити, которая в ворохе противоречивых текстов никак не находилась.
Пойдем по порядку, подумал он, если только может быть в этом бедламе какой-то порядок.
В средневековом бестиарии были известны чудовища древности: сатиры, фавны, сфинксы, гарпии, онокентавры, гидры, пигмеи, сирены — все они для христиан были разновидностями злого духа; представления о них можно установить без всяких специальных разысканий: все это просто пережитки прошлого. А истинный источник мистической зоологии не в мифологии, а, конечно, в Библии, которая делит животных на чистых и нечистых, говорит о них, чтобы запечатлеть пороки и добродетели, в некоторых породах видит небесных духов, в других же бесов.