— Ну и ветрище! — прошептал Дюрталь, поскорее добрался до Царского портала, поднялся по ступенькам и толкнул дверь.
Вход в огромный сумрачный собор всегда казался тесным; под грозно-величавыми сводами человек всегда инстинктивно наклонял голову и ступал осторожно; Дюрталь сразу же застыл, ослепленный светом с хор в контрасте с очень темным проходом нефа, освещенным лишь на перекрестии с трансептом. В Шартре ноги Христа находились во мраке, торс в полутьме, главу же заливали потоки света; Дюрталь созерцал висящие в воздухе ряды недвижных патриархов и апостолов, святителей и подвижников, пылавшие в огне, угасающем в темных витражах, охранявшие труп Господень у своих ног. Они выстроились, вставленные в огромные ланцеты с круглыми окнами над ними, вдоль верхнего яруса и показывали пригвожденному к земле Христу верное войско Его, умноженное Писанием, минеями, мартирологами; в меченосном сонме Дюрталь узнавал святых: Лаврентия, Стефана, Эгидия, Николая Мирликийского, Мартина, Георгия, Симфориана, святую Фуа, святого Ломера и много, много других, имена которых уже не помнил. Он приостановился у трансепта, залюбовавшись на Авраама, в безграничной небесной лазури навек занесшего грозным движеньем над вечно склоненным Исааком светлое лезвие ножа.
Он восхищался и замыслом, и исполнением витражей XIII века, их неумеренным языком, необходимым ввиду большой высоты: они давали возможность легко разбирать на большом расстоянии свои картины, делая их по возможности однофигурными, простыми по контурам, резкими по цветам, так что и снизу их можно было уразуметь с первого же взгляда.
Но высшее торжество этого искусства было не в хорах, не в боковых ветвях собора, не в нефах, а при самом входе в храм, на внутренней стороне той стены, где снаружи в этом месте находились статуи королев. Дюрталь обожал это зрелище, но он еще немножко выждал, чтоб подготовить всплеск радости и насладиться им; это чувство он испытывал всякий раз, и частое повторение никак не разрушало его.
В тот день, в солнечную погоду, все три окна XII века блестели короткими лезвиями мечей, обоюдоострыми, с широкой плоской полосой, под розой, господствующей над главным порталом.
Голубые огоньки, светлее той голубизны, на фоне которой потрясал ножом Авраам, мерцали паутиной искорок; бледная, прозрачная лазурь напоминала пламень пунша, или горящий серный порошок, или еще всполохи, излучаемые сапфирами, но совсем молодыми, еще невинными и дрожащими, если можно так выразиться; и в стеклянной стрелке справа можно было видеть начерченное пламенеющими линиями Иессеево древо; предки Иисуса поднимались по нему чередой в синеющем пожаре облаков; а на стрелках центральной и правой определялись сцены жизни Спасителя: Благовещение, Вход в Иерусалим, Преображение, Тайная Вечеря, ужин с учениками в Эммаусе; наконец, над всеми тремя окнами Христос полыхал в самой середине большой розы, а мертвецы при звуках трубных выходили из гробов, и архангел Михаил взвешивал души!
Как мастера XII столетия, неспешно размышлял Дюрталь, добивались такой голубизны и почему стекольщики уже так давно утратили ее, как и прежний красный цвет? В XI веке художники по витражам употребляли в основном три краски: голубую, тот нетленно-голубой цвет неяркого неба, которым славятся окна в Шартре; красную, глухой и мощный пурпур; наконец, зеленую, не столь высокую по качеству, как два других тона. Вместо белого использовался зеленоватый оттенок. Век спустя палитра стала шире, но тона темнее, да и стекла толще; впрочем, какой мужественно-чистый синий цвет переливчатого сапфира, какой восхитительный красный цвет свежей крови применяли они! Желтый, не столь распространенный, насколько могу судить по одеянию царя рядом с Авраамом в одной из рам возле трансепта, был разнузданным, ярко-лимонным; однако за исключением этих трех красок, трепещущих и сияющих, как песнопения радости, все остальные становятся мрачны; фиолетовый — темно-сливовый или баклажанный, коричневый вдается в жженый сахар, луково-зеленый почернел.
Каких шедевров колорита добивались они сочетанием и столкновением этих тонов; какое во всем согласие, какая ловкость в обращении со свинцовыми нитями, в акцентировке определенных деталей, в пунктуации, так сказать, в разделении пламени чернильными чертами на абзацы!
И вот еще что удивительно: добровольный союз различных работ, существовавших бок о бок, трактовавших одни сюжеты или же друг друга дополнявших, каждое по образу выражения своему, и добивавшихся того, что выходил цельный ансамбль под единым руководством; с какой логикой, как умело каждому отводилось свое место, выделялось свое пространство, согласно средствам его ремесла, требованиям его искусства!
Дойдя до нижней части здания, архитектура уходит из виду, уступает первенство скульптуре, отводя ей лучшее место у входа в здание; ваяние, до того момента пребывавшее невидимым на головокружительной высоте, остававшееся лишь придатком, внезапно становится владыкой. Ему воздается должное там, где его можно разглядеть; тогда оно выходит вперед, а сестра его удаляется, дает ему говорить с народом; и какую великолепную раму она ему предоставляет: сводчатые порталы, имитирующие прямую перспективу рядом концентрических арок, уменьшающихся до самых дверных наличников!
В других случаях архитектура не все отдает одной подруге, а делит щедроты своих фасадов между скульпторами и живописцами; первым она оставляет углы и ниши, куда ставятся статуи, витражистам же назначает тимпан Царского входа, место, где в Шартре ваятель изобразил рельеф Христа во славе. Таковы большие парадные входные проемы в Реймсе и в Туре.
Вот только если барельефы заменяются витражами, есть одна неприятность: снаружи, то есть с изнанки, эти прозрачные митры похожи на пыльную паутину. Ведь под солнечными лучами окна становятся черными или серыми; нужно войти в храм и обернуться, чтобы увидеть, как искрится стекольное пламя; внешний вид приносится в жертву интерьеру — отчего так?
Возможно, ответил себе Дюрталь, это символ души, освещенной в укромных своих уголках, аллегория духовной жизни…
Он обвел одним взглядом все соборные окна и подумал: в них есть, с какой-то точки зрения, нечто от тюрьмы и от парковой аллеи: угли пламенеют за железными решетками, из которых одни пересекаются в клетку, словно прутья в темнице, а другие окружают картину подобно черным ветвям. Стекольное ремесло! Не в этом ли искусстве Бог действует более всего; человек никак не может довести его до совершенства, ибо лишь Небо в силах одухотворить цвета солнечным лучом и вдохнуть в линии жизнь; словом, человек изготовляет оболочку, фабрикует тело и ждет, пока Бог не вдохнет в него душу живу!
Нынче праздник света, и Солнце Правды пришло посетить Матерь Свою, продолжал он думать, от той стороны клироса, что смотрит на южную часть трансепта, переходя к витражу Богородицы Прекрасной Стекольщицы, чья фигура синела на гранатовом, жухло-желтом, табачном, ирисно-лиловом, голубовато-зеленом фоне. Она глядела грустно и задумчиво; это выражение лица было умело воссоздано витражистом нашего времени; Дюрталь вспомнил о том, что некогда люди приходили молиться Ей так же, как он сам молился Богоматери у Столпа и Богоматери Подземелья. Ныне витраж так не почитали; видимо, людям нынешнего века хочется, чтобы Заступница была более осязаема, более материальна, чем это хрупкое, легкое изображение, пасмурным днем еле видимое. Впрочем, некоторые крестьяне сохранили привычку преклонять перед ним колени и ставить свечку; Дюрталь, любивший старых позабытых Мадонн, последовал их примеру и тоже помолился Ей.
Еще два витража потрясли его странностью фигур, изображенных на них; они помещались в самом верху в глубине апсиды, служа пажами Божьей Матери с Младенцем в среднем стрельчатом проеме, царившей над всем пространством собора; в боковых же светлых окошках было по серафиму, нелепому и варварскому, с тощим решительным лицом, с белыми чешуйчатыми, исполненными очей крыльями, в юбках, разрезанных как бы ремнями, цвета пармской зелени, болтавшихся над обнаженными голенями. Вокруг голов у ангелов были нимбы цвета китайского финика, сдвинутые на затылок, словно морские бескозырки; этот лоскутный наряд, перья, приложенные к груди, головной убор, разбитные недовольные лица наводили на мысли, что перед тобой то ли нищие, то ли цыгане, то ли индейцы, то ли матросы.