План моего Двора в Симферополе в 1933 году.
Мать моя разражается страшной истерикой (увы, я хоть и мал, но это мне не в новинку), а отец среагировал, наверное, менее ярко, иначе б я запомнил: мне было тогда где-то два-три, от силы четыре, годика. Знаю точно лишь, что субъект тот в нашем доме никогда больше не появлялся.
Оказалось вот что. У матери было крупное наследство (кроме большущего дома, сада, недвижимости, мебели и пр.) в виде золотых вещичек типа всяких там колье, брошей, перстней с бриллиантами и без, а, главное, огромного количества золотых царских десяток.
Так вот, как мне потом рассказала крестная моя мать Мария Степановна Кизельштейн (помню справочку о том, что я крещен; кстати, меня для этого никуда не возили, а пригласили священника на дом), мой крестный "папаша" Христофор убедил отца в том (а было это в 1927 году), что в любом месте нашего дома и двора большевики все равно найдут золото и другие ценности, как бы их ни прятали: у них мол есть для этого какие-то приборы. А нас сразу же по этому случаю расстреляют на месте (так действительно делалось в те годы, только, разумеется, без "приборов").
Зато у него, у Христофора, есть якобы совершенно недосягаемое для этого местечко, и этот надежнейший тайник обыскивать никто не догадается, ибо он, Христофор, в отличие от моей матери, никакой не дворянин.
— Украли!!!
…Через довольно короткое время у "обкраденного" Христофора, который не устремился в Рио, о чем мечтал его менее счастливый литературный двойник, точнее, "коллега", — в нижней заречной части нашего же Симферополя (она называлась тогда Новый Город) вырос шикарный двухэтажный особняк, отделанный вычурной лепниной, с оградой, украшенной каменными вазами и прочей красотищей.
Куда делись остальные драгоценности — там их было на много таких домов, во всяком разе побольше, чем содержимое знаменитого чемодана Остапа Бендера, — увы, неизвестно.
Очень любившая нашу семью, особенно меня, Мария Степановна прокляла Христофора и предрекла ему: краденное мол не пойдет тебе впрок, а потому — подохнешь как собака. Я не представлю, как она, высокоинтеллигентная и строгая женщина, могла такое произнести. Удивительно, что так вскоре и случилось: хлыщ Христофор взял да и умер, не знаю от чего, совсем еще молодым мужчиной.
Вот такая, брат, была когда-то история с моим крестным — тезкой самого Колумба. Как унюхал про наше "движимое" богатство этот человек, как убедил отца сделаться моим крестным (мать, как я после узнал, была категорически против) — неизвестно. Впрочем, отец мой — абсолютный диктатор, в семье — всю жизнь был непозволительно бескорыстным и доверчивым человеком. Но о нем — в одном из последующих тебе писем. А может даже и не в одном.
Сейчас мне вдруг подумалось вот о чем. Очень даже может быть, что это уже после пропажи золота, моему крестному, в знак презрения, дали у нас дома кличку, слегка сократив, скажем, его фамилию "Христофоров", а имя у него было какое-то другое: уж очень редким даже для той эпохи было имя Христофор, что, по одним данным, означает "имя Христа носящий", по другим же — "Несший Христа" (имеется в виду человек, который когда-то перенес новорожденного младенца-Христа через ручей).
Да какая теперь, в сущности, разница — имя это было или фамилия моего жуликоватого крестного?
Письмо второе:
ТОРГСИН
Дорогой внук, в предыдущем письме я, похоже, выставил своего отца — твоего прадедушку Степана Ивановича Гребенникова — совершенным простофилею, отсыпавшим симферопольскому Остапу-Христофору абсолютно все богатство своих родителей. Все же отец догадался кое-что оставить — получается, еще до Христофора — в некоторых наших стульях, ну как не вспомнить Ильфа с Петровым! Мастер на все руки, он в ножках венских из гнутого бука стульев высверлил глубокие цилиндрические полости, куда уместил стопки золотых царских десятирублевок. "Вход" в каждый такой тайничок был плотно закрыт деревянной пробкой на клею, замаскированной тщательно. Ну кто догадается даже "прибором" зондировать ножки у стульев?
Каким-то чудом уцелели и некоторые более крупные золотые предметы — ложки, часы, толстенная нашейная цепь, какой-то прозрачный искристо-зеленоватый камень в оправе и разная другая "мелочь", которая меня совершенно тогда не привлекала. Интересы у меня были совсем-совсем другие (я их описал в других своих книгах): удивительный Мир Насекомых, порхавших, жужжавших и стрекотавших в нашем дворе и саду: они были куда красивее — а значит и ценнее! — всех этих монотонно-желтых тяжеленных вещиц (ложкой можно было нечаянно запросто разбить тарелку) и тоже увесистых кружочков с профилем некоего курносого дядьки — царя Николая Второго.
И где-то в середине тридцатых годов эти "безделушки" отец сначала с опаскою, а потом целыми "комплектами" стал сдавать в Торгсин. На сию операцию он нередко брал и меня. Я хорошо помню это заведение: большущий роскошный магазин, где безо всякой очереди можно было запросто приобрести любую снедь (была голодуха, о коей попозже), отрез на костюм и вообще что душе угодно. Для этого стоило лишь подойти к окошечку слева от входа, сдать царскую десятку или там цепочку, малость подождать, пока оценщик-эксперт с лупой, очень напоминающий часового мастера, что-то там разглядит, мазнет чем-то по золотишку, опустит предметик в мензурку с жидкостью, затем положит его на весы, пару раз щелкнет костяшками маленьких конторских счетов, скажет что-то сидящей рядом красивой тете, которая вырежет из бланка что-то вроде билетика, и изящным движением выложит его на маленький круглый подносик, прикрепленный под окошком. "Билетики" эти назывались бонами. Отец теперь шел к прилавкам, что направо. Вот что тут набиралось в сумки-мешки: белейшая пшеничная мука, смалец (топленое нутряное свиное сало) в большущих красивых голубых банках, красная икра в синих плоских банках, на которых было изображено волнистое море и судно с сетью, зацепившей огромного остромордого осетра. Непременно брались также бульонные кубики (выпаренный и спрессованный мясной отвар) в золотистой изящной обертке, какао, шоколадные плитки и прочие сласти.
Дома все это, разумеется, пускалось в дело. Пока из муки готовились всякие там штуки, я тем временем дегустировал готовые продукты. Нежнейшей консистенции чуть розоватый смалец, намазанный на ломоть хлеба да присыпанный сверху солью, был для меня, в общем-то избалованного сластями, эдакой пикантной закуской. Забавно щелкали между зубами большие клейкие рябиново-красные, но полупрозрачные, зерна икры из банок, что с остромордой рыбиной на крышке. Тонкие ломтики великолепно прокопченного балыка напоминали мне совсем раннее детство, когда меня возили в Геническ и на Арабатскую стрелку, о чем я тебе напишу отдельно — там, на берегу Сиваша, царил как раз вот такой же самый круто-морской запах. Темно-коричневый кубик бульона можно было разжевать и так, но все же куда вкуснее это было сделать по правилам — растворить его ложечкой в стакане горячей воды.
Торгсины были во всех наших крупных городах. Название расшифровывается просто: "Торговля с иностранцами". Я, к стыду, почти что ничего не смыслю в современной "экономике", но зато знаю вот что: все эти мамины цепочки-крестики, оставшиеся после Христофора (а может включая и его "комплекты"), сейчас все до одной далеко за океаном: И мои далекие и недалекие предки вовсе не ведали того, что своим богатством, помноженным на нерадивость и бескорыстие, содействовали быстрому становлению совсем другого государства — Соединенных Штатов Америки, теперь богатейшей державы мира…
Письмо третье:
АМЕРИКАНСКАЯ БАБУШКА
Коль последнее мое письмо кончилось, помнится, на Америке, должен тебе сказать, что у меня, а стало быть и у тебя, были родственники в США. Точнее двоюродная моя бабушка — тетка моей мамы по материнской же линии, уехавшая в 1917 году из России. Знаю я о ней очень мало, хотя при мне она приезжала в Симферополь дважды — кажется, в 1930 и в 1934 годах. Толстая такая американка с золотыми зубами и веселым характером; помню ее больше не так "с натуры", как по многочисленным фотографиям, которые наделал отец — он усиленно занялся фотоделом как раз в те годы (и стал, кроме прочего, неплохим фотографом). И еще помню, как она угощала нас с братом Толей американскими шоколадками.