Фриновский заявил, что вскоре после назначения на должность наркома внутренних дел Ежов втянул его в созданную им в НКВД заговорщицкую Организацию. Сначала они сколько могли укрывали от разоблачения участников «правотроцкистского блока», а в конце 1937 г. приступили к созданию внутри НКВД террористической группы. Кроме того, Фриновский упомянул о фальсификации, в соответствии с указаниями Ежова, так называемого ртутного отравления, об убийстве по приказу Ежова начальника Иностранного отдела ГУГБ НКВД А. А. Слуцкого и об отравлении Ежовым своей жены.
В ответ на вопросы председательствующего В. В. Ульриха Ежов назвал все сказанное Фриновским злостной клеветой. Жену свою он не отравлял и люминал ей не посылал, а в отношении Слуцкого имел от «директивных органов» указание не арестовывать его, а устранить другим путем, «так как иначе бы вся наша зарубежная разведка разбежалась». Устранение Слуцкого диктовалось, по словам Ежова, тем, что на него имелись очень веские показания бывшего заместителя наркома внутренних дел Я. С. Агранова.
В антисоветском заговоре вместе с Фриновским, продолжал Ежов, он не состоял. Евдокимов, Дагин и другие лица, которых он назвал в своих показаниях как участников заговора, на самом деле таковыми не являлись, во всяком случае ему об этом ничего не известно.
Вслед за тем Ежов опроверг и остальные «факты» своей преступной деятельности, которые, по его словам, он вынужден был под угрозой избиений придумывать в ходе допросов.
На этом председательствующий объявил судебное заседание законченным и предоставил подсудимому последнее слово. В своем выступлении Ежов, в частности, сказал:
«Я долго думал, как я пойду на суд, как должен буду вести себя на суде, и пришел к убеждению, что единственная возможность и зацепка за жизнь — это рассказать все правдиво и по-честному.
Вчера еще в беседе с Берия он мне сказал: «Не думай, что тебя обязательно расстреляют. Если ты сознаешься и расскажешь все по-честному, тебе жизнь будет сохранена». После этого разговора с Берия я решил, лучше смерть, но уйти из жизни честным и рассказать перед судом только действительную правду…
Я в течение 25 лет своей партийной жизни честно боролся с врагами и уничтожал врагов. У меня есть такие преступления, за которые меня можно и расстрелять, и я о них скажу после [этого своего обещания Ежов так и не выполнил], но тех преступлений, которые мне вменены обвинительным заключением по моему делу, я не совершал, и я в них не повинен»{490}.
Затем Ежов продолжил на конкретных примерах опровергать свои показания, данные на предварительном следствии. Конечно, большая часть этих опровержений носила голословный характер, но были и такие, которые при желании можно было проверить с помощью объективных данных. Так, отрицая свою связь с военным атташе Германии в Москве генералом Э. Кёстрингом[122], Ежов сообщил, что по его поручению за всеми немцами и их машинами было установлено наблюдение, и если бы он встречался с Кёстрингом, то слежку за ним пришлось бы на это время приостанавливать, а этого не делалось, что может быть подтверждено документами, хранящимися в Отделе охраны ГУГБ НКВД.
Никакого чиновника министерства хозяйства Германии по фамилии Артнау, который будто бы завербовал его во время пребывания советской делегации на сельскохозяйственной выставке в Кенигсберге в 1930 г., в природе не существует, продолжал Ежов. В этом легко убедиться по соответствующим справочникам.
«Никакого заговора против партии и правительства я не организовывал, — заявил Ежов, — а, наоборот, все зависящее от меня я принимал к раскрытию заговора. В 1934 году, когда я начал вести дело о кировских событиях[123], я не побоялся доложить в Центральном комитете о Ягоде и других предателях ЧК[124]. Эти враги, сидевшие в ЧК, как Агранов и др., нас обводили и ссылались на то, что это дело рук латвийской разведки. Мы этим чекистам не поверили и заставили их открыть нам правду и участие в этом деле правотроцкистской организации[125]. Будучи в Ленинграде в момент расследования дела об убийстве Кирова, я видел, как чекисты хотели замазать это дело. По приезде в Москву я написал обстоятельный доклад по этому вопросу на имя Сталина, который немедленно после этого собрал совещание.
При проверке партдокументов по линии КПК и ЦК ВКП(б)[126] мы много выявили врагов и шпиков разных мастей и разведок. Об этом мы сообщали в ЧК, но там почему-то не производили арестов. Тогда я доложил Сталину, который, вызвав к себе Ягоду, приказал ему немедленно заняться этими делами. Ягода этим был очень недоволен, но был вынужден производить аресты лиц, на которых мы дали материалы.
Спрашивается, для чего бы я ставил неоднократно вопрос перед Сталиным о плохой работе ЧК, если бы я был участником антисоветского заговора…
Придя в органы НКВД, я первоначально был один. Помощника у меня не было. Я вначале присматривался к работе, а затем уже начал свою работу с разгрома польских шпионов, которые пролезли во все отделы органов ЧК. В их руках была советская разведка. Таким образом я, «польский шпион», начал свою работу с разгрома польских шпионов. После разгрома польских шпионов я сразу же взялся за чистку контингента перебежчиков. Вот так я начал свою работу в органах НКВД…
Я почистил 14000 чекистов. Но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил. У меня было такое положение. Я давал задание тому или иному начальнику отдела произвести допрос арестованного и в то же время сам думал: «Ты сегодня допрашивай его, а завтра я арестую тебя». Кругом меня были враги народа, мои враги. Везде я чистил чекистов. Не чистил только лишь в Москве, Ленинграде и на Северном Кавказе. Я считал их честными, а на деле же получилось, что я под своим крылышком укрывал диверсантов, вредителей, шпионов и других мастей врагов народа…
Меня обвиняют в морально-бытовом разложении. Но где же факты? Я 25 лет на виду в партии. В течение этих 25 лет все меня видели, любили за скромность, за честность. Я не отрицаю, что я пьянствовал, но я работал как вол. Где же мое разложение?»{491}
В конце своей речи Ежов сказал:
«Я понимаю… что единственным поводом для сохранения своей жизни — это признать себя виновным в предъявленных обвинениях, раскаяться перед партией и попросить ее сохранить мне жизнь. Партия может, учтя мои заслуги, сохранить мне жизнь.
Но партии никогда не нужна была ложь, и я снова заявляю вам, что польским шпионом я не был и в этом не хочу признавать себя виновным, ибо это мое признание принесло бы подарок польским панам, как равно и мое признание в шпионской деятельности в пользу Англии и Японии принесло бы подарок английским лордам и японским самураям.
Таких подарков этим господам я преподносить не хочу.
Когда на предварительном следствии я писал о своей якобы террористической деятельности, у меня сердце обливалось кровью. Я утверждаю, что я не был террористом. Кроме того, если бы я захотел произвести террористический акт над кем-либо из членов правительства, я для этой цели никого бы не вербовал, а, используя технику, совершил бы в любой момент это гнусное дело.
Все то, что я говорил и сам писал о терроре на предварительном следствии, — «липа».
Я кончаю свое последнее слово. Я прошу Военную коллегию удовлетворить следующие мои просьбы:
1. Судьба моя очевидна. Жизнь мне, конечно, не сохранят, так как я и сам способствовал этому на предварительном следствии.
Прошу одно — расстреляйте меня спокойно, без мучений.
2. Ни суд, ни ЦК мне не поверят о том, что я не виновен. Я прошу, если жива моя мать, обеспечить ее старость и воспитать мою дочь.
3. Прошу не репрессировать моих родственников — племянников, т. к. они совершенно ни в чем не повинны.
4. Прошу суд тщательно разобраться с делом Журбенко[127], которого я считал и считаю честным человеком и преданным делу Ленина-Сталина.
5. Я прошу передать Сталину, что все то, что случилось со мною, является просто стечением обстоятельств, и не исключена возможность, что и враги приложили свои руки, которых я проглядел.
Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах»{492}.