Помимо странной датировки события — январь 1939 года, обращает на себя внимание и наивное представление о том, что кто-то из соратников Сталина (а уж тем более впавший в немилость Ежов) мог требовать (!) созыва заседания Политбюро. Кроме того, нет никаких свидетельств встречи Ежова с вождем накануне ареста. Судя по журналу регистрации посетителей кабинета Сталина, последня такая встреча состоялась 23 ноября 1938 г.
Что же касается самого факта ареста Ежова в кабинете Маленкова, то, возможно, все так и было, тем более что те же сведения со ссылкой на заместителя Берии Б. З. Кобулова приводит в своих мемуарах один из ветеранов советской внешней разведки П. А. Судоплатов{470}.
После ареста Ежова на его кремлевской квартире был, как и положено, произведен обыск. Из многочисленных документов и материалов, изъятых в ходе обыска, стоит упомянуть папку, содержащую переписку Тифлисского губернского жандармского управления по поводу розыска «Кобы» [партийная кличка Сталина] и других членов закавказской организации РСДРП. О содержании переписки ничего не известно, но нельзя исключить, что причиной, по которой Ежов, вместо того чтобы передать эти материалы в партийный архив, хранил их даже не в служебном кабинете, а у себя дома, могли быть какие-то компрометирующие Сталина сведения из его революционного прошлого. Знакомить вождя с такими документами Ежов, по-видимому, побоялся, но и уничтожить их тоже, вероятно, не решился.
События вокруг Ежова на протяжении нескольких месяцев, предшествующих аресту, складывались таким образом, что предвидеть, во что это все в конечном итоге выльется, было, казалось бы, не так уж и сложно. Возможно, Сталин даже рассчитывал на то, что его вчерашний фаворит все правильно поймет и сам примет решение, которое снимет многие проблемы и, главное, избавит от необходимости прибегать к крайним мерам. Однако даже застрелиться Ежов на самом деле не мог, поскольку прекрасно понимал, какая участь ждет в этом случае его приемную дочь, престарелую мать и племянников. Ведь Сталин еще в конце 1936 г. на декабрьском пленуме ЦК разъяснил партийной верхушке, что самоубийство коммуниста есть не что иное, как способ борьбы с партией, попытка уйти от ответственности за свои преступления перед ней. Ну а как поступают с родственниками политических преступников, Ежов знал лучше, чем кто-либо другой. Поэтому, хотя мысли о самоубийстве, наверно, посещали его не раз и не два, решиться на это он так и не смог. Ведь пока он был жив, оставалась хоть какая-то надежда, что все обойдется и что Сталин в память о былых заслугах поступит с ним как-нибудь иначе, чем с другими своими вышедшими из доверия соратниками…
Глава 38
В застенках Сухановки
23 ноября 1938 года Л. П. Берия, формально еще заместитель Ежова, а фактически уже руководитель НКВД, направил письмо на имя Председателя Совнаркома СССР В. М. Молотова.
«В связи с возникшей необходимостью оборудовать до 1 января 1939 года особо изолированную тюрьму специального назначения при ГУГБ НКВД СССР, — писал Берия, — нами намечено использование для этой цели территории и зданий бывшего Сухановского монастыря (вблизи станции Расторгуево Московско-Донбасской железной дороги), переустройство которых под тюрьму может быть произведено в месячный срок»{471}.
Свое название закрытый в 1931 году Сухановский монастырь получил из-за близости бывшего имения князей Волконских — Суханово. С 1935 г. там размещался дом отдыха Архитектурного фонда СССР, а территория монастыря использовалась для нужд его подсобного животноводческого хозяйства.
29 ноября 1938 года заместитель председателя Совнаркома СССР Н. А. Булганин дал указание в трехдневный срок передать в распоряжение НКВД постройки бывшего монастыря, а также стометровую зону вокруг него (об этом Берия также просил в приложении к своему письму). В начале 1939 года работы по переоборудованию были завершены, и самая таинственная из советских тюрем — Сухановская вступила в строй действующих.
В Сухановку попадали не только высокопоставленные функционеры, которых хотели оградить от контактов с другими заключенными. Оказывались здесь и арестанты гораздо более низкого ранга, чьи показания в силу тех или иных причин представляли интерес для руководства НКВД. Повышенные меры изоляции — в крошечных камерах могло находиться не более двух человек (один из которых очень часто оказывался осведомителем НКВД), отсутствие каких бы то ни было правил внутреннего распорядка, имевшихся в любой другой тюрьме, назойливый надзор (дверной глазок открывался чуть ли не ежеминутно), отсутствие прогулок, ну и, само собой, широкое применение методов физического воздействия — все это должно было быстрее подталкивать заключенного к мысли о необходимости активного сотрудничества со следствием.
Вот в такую тюрьму и был после своего ареста 10 апреля 1939 года доставлен Ежов. К этому времени о нем и его деятельности на посту наркома внутренних дел было собрано уже довольно много самых разных сведений. Первые из них, еще до ухода Ежова из НКВД, были получены от бывшего руководителя Отдела охраны ГУГБ НКВД И. Я. Дагина, арестованного в начале ноября 1938 г. После десятидневного пребывания под следствием, которое уже полностью находилось в руках Берии, Дагин 15 ноября 1938 года написал признательные показания, в которых уделил много места Ежову и разным неприглядным сторонам его деятельности на посту наркома внутренних дел. Речь шла о пьянстве Ежова в свободное и рабочее время, которое в случае необходимости выдавалось им за болезнь; об утаивании от ЦК ВКП(б), то есть от Сталина, сведений компрометирующего характера, касающихся руководящих работников НКВД, и об уничтожении накануне прихода Берии некоторых из этих материалов, в том числе по группе «заговорщиков» из Управления коменданта Кремля (Брюханов и др.); о безответственности при проведении массовых операций; о сокрытии от руководства страны сведений о перегибах и извращениях в ходе этих операций; о бесконтрольности при вынесении приговоров по делам, представленным на утверждение «троек» и «двоек»{472}.
Дальнейшее развитие все эти темы получили в показаниях бывшего начальника Секретариата НКВД СССР И. И. Шапиро, который на допросе 29 ноября 1938 года особенно подробно остановился на неправильном (в политическом смысле) подборе кадров при Ежове и извращениях в ходе проведения массовых операций.
В течение двух последующих месяцев ничего существенно нового или важного к этим показаниям добавлено не было. Не было и попыток дать им какое-то иное толкование. Однако в середине января 1939 года ситуация начинает меняться, и действительные факты служебных упущений и злоупотреблений Ежова следствие начинает уже интерпретировать как проявление с его стороны контрреволюционного умысла. Начало этому было положено показаниями секретаря Ежова С. А. Рыжовой. В ходе допроса 14 января 1939 года ее вынудили подписаться под признаниями в том, что, начиная с 1931 года, она являлась участницей контрреволюционной заговорщицкой организации, в которую была вовлечена своим бывшим начальником. Правда, никаких подробностей о деятельности этой организации Рыжова привести не смогла, и все ограничилось утверждением, что наиболее важным направлением враждебной деятельности Ежова была расстановка им контрреволюционных кадров на руководящих партийных и государственных постах{473}.
Если «признаниями» Рыжовой следствие еще только намечало контуры политических обвинений в адрес Ежова, то показания, полученные в двадцатых числах января 1939 года, ставили уже почти все точки над i. 20 января от Б. Д. Бермана, бывшего начальника Транспортного управления НКВД, а до этого — наркома внутренних дел Белоруссии, удалось получить заявление о том, что необоснованные массовые репрессии, в результате которых гибли ни в чем не повинные люди, в то время как настоящие шпионы, диверсанты и террористы оставались на свободе, проводились Ежовым и Фриновским по заданию иностранных разведок. Берман к этому времени уже «признался» в связях с немецкой разведкой, так что такая осведомленность по поводу Ежова скомпрометировать его самого никак не могла.