Не знаю, что думал Гибби о тех молитвах, которые мистер Склейтер произносил и в церкви, и дома. По сравнению с пылкими излияниями Джанет, обращёнными прямо к Господу так, словно она беседовала с Ним лицом к лицу, молитвы священника, должно быть, казались ему конструкциями, созданными каким–то причудливым деревянным механизмом, который изо всех сил старается молиться, но не имеет ни души, нуждающейся в спасении; ни слабости, отчаянно ждущей подкрепления; ни единого сомнения, которое нужно развеять; ни жажды, которую хочется утолить. Есть ли что–нибудь менее похожее на истинную веру, чем молитвы человека, чья религия стала его профессией и кто, наверное, ни за что не стал бы молиться, не принадлежи он к числу «служителей церкви»? Однако Гибби был настолько далёк от критики, что, скорее всего, видел в этих молитвах гораздо больше добра, чем его было там на самом деле, — весьма незавидное качество в глазах тех, кто старательно приучает себя видеть во всём даже те изъяны, которых на самом деле нет.
Миссис Склейтер никак не могла привыкнуть, что рядом с ней всегда присутствует живое молчание; сначала это угнетало её, а какое–то время из–за этого она с каждым днём чувствовала себя всё хуже и хуже. Но когда она начала, наконец, улавливать оттенки его улыбок и жестов, ей стало казаться, что он говорит всё время, не переставая, и лучшая, благородная сторона её натуры нередко могла сказать вместо Гибби то, что он сказал бы сам, если бы мог, ибо лучшая сторона её характера была тайным сторонником мыслей и чувств её подопечного. Хотя эту внутреннюю связь между ними нетрудно было заметить, сама миссис Склейтер научилась узнавать её лишь много позже, когда придумала, как по–настоящему беседовать со своим учеником.
Самому же Гибби, исполненному священной простоты, царившей в пастушеской хижине, в её доме пришлось столкнуться со многими вещами и поступками, которые вызвали в нём разочарование, недоумение и даже потрясение. Более–менее порядочные люди всегда поражаются злодейству нечестивых. Гибби же, хорошо знакомый и с теми, и с другими и знающий, чего от них можно ожидать, поражался лишь при виде нечестия праведников. Он так и не научился как следует понимать мистера Склейтера — но разве можно по–настоящему понять непоследовательного человека? До конца можно понять лишь то, что полностью разумно. Человек теряется при виде самой сути зла, постичь которую может лишь Тот, Кто наделил нас способностью творить зло, но сделал это ради того, чтобы мы стали добрыми.
Глава 42
Жилище Донала
Донал не поехал в город вместе с Гибби и его опекуном, как чаще всего называл себя мистер Склейтер. Он задержался на ферме до тех пор, пока на его место не нашёлся новый мальчик–пастух. Всем было жаль, что он уезжает, но никто не хотел ему препятствовать и требовать, чтобы он до конца доработал свои положенные полгода. Приблизительно через две недели после отъезда Гибби Донал был свободен и тоже мог отправляться в город.
Последнюю ночь он провёл с родителями на Глашгаре и утром ещё затемно вышел из дома, чтобы вовремя добраться до почтового дилижанса, неся в холщовой сумке узелок с лепёшками и куском свежесбитого масла. Выходя за родной порог, Донал кусал губы, готовый вот–вот расплакаться, но ни грусть, ни радостное волнение не помешали ему сохранить в сердце то, что на прощанье сказала ему мать. Кто не желает учиться у матери, отправляется в школу Гедеона, но, к счастью, не всякий сын отмахивается от материнских наставлений. Прощаясь, Джанет сказала ему так: «Теперь смотри, будь не как солома, иссохшая на корню, а как растущий колосок, который даст потом богатый урожай!»
Когда Донал добрался до условленного места, там его уже поджидала телега, присланная с фермы, на которой стоял сундук со всеми его пожитками. Его собственных вещей не хватило бы даже и на половину этого большого сундука, но Джин Мейвор по душевной щедрости наполнила его всяческой провизией. Теперь там лежал круг сыра, мешочек овсяной муки, дюжина лепёшек и пара фунтов самого лучшего масла в мире. Ведь теперь, когда Донал их покидал, — уже не пастухом, а будущим студентом колледжа, который станет потом настоящим джентльменом, — можно было позволить себе не скупиться.
Сам владелец сундука никак не мог взять в толк, почему тот вдруг стал таким необычайно тяжёлым, но в конце концов под улыбки остальных пассажиров водрузил его на крышу дилижанса и залез на крышу рядом с ним, впервые в жизни оказавшись позади четвёрки лошадей, чтобы начать своё путешествие навстречу лёгкому ветру и бескрайней свободе. Для молодого поэта то был славный час нового рождения. Ничто не казалось ему странным, всё свершалось именно так, как должно было случиться. Мне кажется, что после смерти многие впервые в жизни почувствуют себя так, как никогда не чувствовали себя на земле: по–настоящему дома. Но героем этой моей повести является вовсе не Донал, так что пока я не буду тратить на него слова и время. Скажу только, что его ощущения по поводу этого великого события принесли бы ему ещё больше удовлетворения, если бы он, будучи не только поэтом, но и философом, не силился бы так упорно их понять. Будь он просто поэтом, человеком–птицей, ему было бы достаточно просто чувствовать и всё. Но если поэт–философ не подымется и выше поэзии, и выше философии, чтобы навыкнуть послушанию, ему придётся немало побороться и повозиться с этими ревнивыми и вздорными красавицами.
Улицы города встретили его своим шумом и многоголосицей. Мистер Склейтер уже стоял возле почты и приветствовал Донала, скорее, с достоинством, нежели с добротой. Он нанял носильщика с тележкой и, назвав тому адрес, куда следует отвезти сундук, оставил Донала на его попечении, пообещав, что завтра сэр Гилберт Гэлбрайт непременно его навестит.
День выдался холодный, в воздухе сгущался туман пополам с сумерками. Донал торопливо шагал прямо за дребезжащей тележкой, подпрыгивающей на камнях, ступая по самому краю придорожной канавы. Они свернули, потом проделали довольно долгий путь по Висельному холму, где места была мало, а народу много, и наконец остановились. Носильщик открыл какую–то дверь, потом вернулся к тележке и начал стягивать с неё сундук. Донал подскочил к нему на помощь, и они вместе внесли его в дом. При свете сальной свечи с фитильком, похожим на огненно–красный гриб, перед ними предстал дом, где, как вначале показалось Доналу, царил страшный беспорядок. На самом деле это была мебельная лавка. Носильщик первым стал подниматься вверх по тёмной лестнице, и Донал, придерживая свой край сундука, последовал за ним.
Наверху находилась большая комната, в чьи окна, покрытые многолетней пылью и грязью, всё ещё проникали последние отблески дневного света. Здесь всё тоже было заставлено мебелью, в основном, старой. По узкому проходу между шкафами и кроватями они пробрались к двери на другом конце. До сих пор весь дом казался Доналу тоскливым и мрачным, но когда носильщик распахнул дверь, он увидел опрятную маленькую комнатку. В углу стояла кровать с пологом, на полу был расстелен ковёр, в очаге полыхал огонь, на котором весело пыхтел чайник, а на столе всё было приготовлено к чаю. Донал подумал, что попал во дворец, потому что за всю свою жизнь ему ни разу не приходилось даже заглядывать в такое уютное местечко. Носильщик опустил свой конец сундука на пол, сказал «Доброй вам ночи, сэр», и ушёл, оставив дверь открытой.
Ничего не зная о городских порядках, Донал слегка удивился, что в доме его никто не встретил. Он подошёл к огню и уселся рядом, чтобы согреться, стараясь не наступать своими тяжёлыми башмаками, подбитыми гвоздями, на чудное великолепие мохнатого коврика, расстеленного перед камином. Но через несколько секунд за его спиной внезапно послышался лёгкий шорох и какой–то звук, похожий на сдерживаемый смех. Донал поспешно вскочил. Одна из занавесей полога как–то странно волновалась. Вдруг из–за неё выскочил Гибби и бросился к Доналу на шею.
— Ах, это ты, пичуга! Как же ты меня напугал! — сказал Донал. — Фу–ты ну–ты, да ты у нас теперь настоящий джентльмен! — добавил он, за плечи отстраняя Гибби от себя и разглядывая его с восхищённым удивлением.