– Теперь это сплошь и рядом. Самое разумное – поскорее забыть.
Он заказал для меня бокал шампанского.
– Все хорошие дела начинаются с неудачи.
Когда принесли мой бокал, он чокнулся со мной и сказал:
– За наш вечер.
– И за любовь твоей юности, – ответила я, тут же пожалев, что ляпнула это. Но отец, похоже, не слышал. Его все еще тревожило мое состояние.
– Я тебе рассказывал, что меня ограбили в Берлине?
– Разве тебя ограбили?
– Да, минувшим летом. На площади возле церкви. Я смотрел представление с циркачами на велосипедах. Чего они только не выделывали! Представляешь, стойка на руках или езда на одном колесе. И тут подходят ко мне девчушки лет десяти, не старше. Показывают клочок серого картона, а на нем с ошибками в каждом слове написано, что они только что приехали с матерью из Румынии и у них ни гроша. Да еще мать заболела. Я достал кошелек и не успел открыть, как они его вырвали – и наутек. Там было много денег вкупе с чеками и кредитными картами. Восстановить эти бумаги – страшно тягомотная процедура. А денежки, конечно, плакали. Тогда я понял, что детская преступность снова стала реальностью. Как и здесь, в Вене, в сорок пятом году. Вот наконец и до меня добрались воришки.
Герберту удалось сдать пальто в чистку. В восемь часов его принесли в номер. Отец позвонил и пригласил к себе на аперитив. Он был при полном параде, на манжетах сверкали старые золотые запонки. Костыли он убрал с глаз долой.
– Спасибо, что все-таки приняли мое приглашение, – сказал он.
С Карлсплац то и дело доносилось завывание полицейских сирен. Я открыла окно. На Бёзендорфштрассе от «Мюзикферайна» к Дому искусств тянулась вереница полицейских автобусов, их было по меньшей мере два десятка.
– Лучше выйти пораньше, – рассудил отец. – Чтобы не попасть в столпотворение.
На Рингштрассе, пройдя через полицейский кордон, мы направились в сторону Оперы. Мы, держа отца под руки, медленно продвигались к театру и посматривали на лица полицейских. Большинство из них – совсем юноши. Некоторые приветствовали нас. Я обратила внимание, что многие для солидности отпустили усы. Вид у них был довольно суровый. Стойка картинная – с широко расставленными ногами. Переговаривались лишь изредка. А мы не могли понять, от кого они нас охраняют. Вокруг никаких нарушителей общественного спокойствия. Только на Карлсплац по-прежнему завывали сирены. Такая концентрация полицейского контингента внушала тревогу, чувство затаившейся рядом опасности. Но откуда она исходила? От кого?
Выйдя на Кертнерштрассе, мы, естественно, не могли спуститься с отцом в подземный переход и продолжили путь по Рингштрассе. Каждые три минуты полиция задерживала дорожное движение, чтобы дать возможность перейти дорогу гостям бала. Проход к Карлсплац. был вообще перекрыт, о чем свидетельствовали высокие решетчатые заграждения, водометы и целый парк полицейских машин.
– Тут у вас прямо как на войне, – сказал отец одному из полицейских.
– Ничего страшного, – ответил тот. – Все пройдет тихо-мирно. Простые меры предосторожности.
Через несколько минут, уже в вестибюле, я держала в руках дамский подарочный набор – плетеную корзинку, содержимое которой я исследовала, пока мы топтались у гардероба. Я обнаружила дюжину флакончиков с духами, пробные упаковочки деликатесов, кожаную закладку для книг, сигареты и маленькую бутылочку шампанского. Все это венчалось букетиком в бидермейеровском вкусе. Каждый предмет, кроме закладки и сигарет, – в миниатюрном исполнении. Мужчины получили жетоны для театрального казино, карманные календари в черном кожаном переплете и опять-таки сигареты, правда более крепкие. В вестибюле был размещен целый арсенал телекамер и со всех сторон в глаза били прожекторы. Когда Герберт принял у меня пальто, мне показалось, что камеры обратились в мою сторону.
– Нами уже интересуются. Как всегда, назойливо и беззастенчиво, – заметил Герберт.
Из-за обилия прибывающих гостей на широкой лестнице возникла заминка. Я настолько успела привыкнуть к свету множества прожекторов, что могла уже разглядеть своды и арочные проемы со всеми их замысловатыми пересечениями, фрески и золотую лепнину на стенах. Все это производило впечатление торжественной значительности, которое портила толчея на лестнице, где люди тыкались в спины друг другу. Перед нами поднимался мужчина, который все время озирался, периодически повторяя: «Обалденно!» Мы вновь встали так, чтобы отец шел в середине. Его левая нога всегда на ступень опережала правую.
Женщина рядом со мной держала в руке букет красных фрезий, словно шла к алтарю на венчание. На какой-то миг меня прижало к ней натиском толпы, которой пришлось расступиться перед двумя мужчинами с камерой и микрофоном. Мы обе в один голос воскликнули: «Прошу прощения!» – и рассмеялись, осознав комизм ситуации. Женщина сказала, что ее дочь будет впервые танцевать на балу. И она, мать, непонятно почему испытывает то же волнение, что и двадцать три года назад, когда она сама была дебютанткой.
– Нет, – возразил ее спутник, прижатый к другому плечу дамы. – Тогда ты волновалась еще больше. Просто это померкло в памяти. После двадцати лет супружества впечатления юности блекнут.
Прошло около получаса, прежде чем мы добрались до своей ложи. Отца прежде всего интересовал бальный зал. Еще по пути к ложе он часто останавливался, чтобы оглядеться. Он был в восторге от обилия белых и розовых гвоздик.
– В тридцать девятом, – сказал он, – тоже было много цветов. Здесь, в фойе, сотворили настоящий весенний ландшафт. Я тогда подумал, что такое количество цветов в одном месте просто невозможно. Но на сей раз их еще больше.
Мы пересекли партер, который постепенно, наподобие пандуса, без единой ступени поднимался к рампе, образуя вместе со сценой одну огромную площадку для танцев.
– В то время не было лож у самой сцены, – рассказывал отец. – Зато на сцене был установлен большой золотистый шатер с сотнями белых лампочек изнутри. Бал в Опере проходил под знаком света, северного света разумеется. Я даже помню, как звали конструктора этого сооружения, – это был инженер по фамилии Гофман. Его коллега, с которым мы познакомились той ночью внизу за бутылкой молодого вина, называл всю эту декорацию сказками Гофмана. Я тогда еще оглянулся: не слышит ли кто? Я подумал, что он сболтнул лишнее. Угоститься вином как раз пожаловал райхсштаттхальтер, то бишь имперский наместник Зейс-Инкварт со своей свитой. Все это я как сейчас помню. Вино тогда хранили в подвалах Оперы, в помещениях столярной мастерской. Я оглянулся и сам себе показался трусоватым. Но в то же время я знал, что и барышне-ассистенту, с которой я сидел, слышать такие вещи удовольствия не доставляет. Сказки Гофмана. И только? А как, собственно, сейчас проходят в ложи у сцены?
Мы задали этот вопрос одному из распорядителей. Когда мы входили в ложу бенуара, случилась неприятность. Герберт зацепился фалдой фрака за дверную ручку, и он лопнул по шву. Но все его внимание было сосредоточено на моем отце, и Герберт ничего не заметил. Только когда пришло время перекусить и мы принялись за креветочное ассорти – единственное блюдо, сервированное в ложе, – а Герберт начал восторгаться разрезом на моем платье, я заметила, что и его костюм не без разреза. И тут стало ясно, что нынче нам не танцевать, а ему придется использовать свои жетоны как-нибудь в другой раз.
За минуту до выхода дебютанток и их кавалеров, которые должны были исполнить полонез, все внимание было приковано к главной ложе: пора бы уж бундесканцлеру подать признаки присутствия; справа от нас в воздухе замелькали стайки листовок. Мы не могли прочесть, что на них написано. Те, у кого были театральные бинокли, стали читать вслух:
– Мы пос-лед-нее дерьмо. Мы последнее дерьмо.
– Почему они пишут «мы»? Тогда уж «вы».
– Нет, «мы», то есть листовки.
– Думаешь, это инсценировано устроителями? А может, теперь так принято выражать уважение бригаде уборщиков? И они будут иметь в виду нас.