Внимание, читатель, сейчас они встретятся. Пока Эмма и Ю спускаются с железных ступенек станции, Адам Пикус на своем синем «олдсмобиле» подчиняется огромному изумруду, зажегшемуся в нижнем окошечке светофора, и тихо, поскольку торопиться ему совершенно некуда, трогается с места.
Траектории их судеб вычерчены таким образом, чтобы быть пресеченными ровно в три пополудни на тротуаре у парикмахерской напротив станции сабвея в сердцевине горячего Бруклина.
Эмма, будто бы предчувствуя встречу, посмотрела на свои часы (бывшие у них одними на двоих) и увидела, что до абсолютно прямого угла остается еще несколько миллиметров.
Повторим имя — Адам Пикус. Повторим еще раз, но уже по-русски: Адам Янович Пикус. Именно так его называли, когда он обитал (более тридцати лет тому) в обожаемой им Москве, но потом все завертелось, закружилось, какие-то все эти невероятные случайности и стечения обстоятельств. Обмороженное стекло вагона опускалось с трудом, но он успел высунуть голову и, перекрикивая невыносимый железнодорожный грохот, ерничая от страха и отчаяния, громко попрощаться и с этими самыми березками, и с засахаренными от мороза полустанками, и, конечно, с Москвой, оставшейся где-то там, позади, в огромном пылающем небе.
Потом сразу была почему-то Женева, после которой, так и не успев щегольнуть обветшалым со школьной поры французским, Пикус очутился в каком-то там Бурге — городе, судя по языку окружающих и стрелке на центральной площади с указанием расстояния до Берлина, несомненно, немецком.
Его память, жадная, по его собственному выражению, как губка, тот период жизни (может быть, благодаря бесконечным застольям) ничего в себя не впитала, и впоследствии Пикус, как ни отжимал ее, так и смог получить в ответ ни капли хотя бы одного события. Сохранилась фотография: он с папиросой во рту, перекошенный от бечевы дыма, которая, собственно, и удерживает противоположный от губ конец папиросы, обнимает складчатую талию какой-то женщины с невнятным и маловыразительным лицом. Та преданность этому снимку (он не согласился бы расстаться с ним ни за какие деньги) и то изумление, с каким он все эти годы вглядывался в него, объяснились тем, что Пикусу были совершенно неведомы подробности этой съемки, и поэтому со временем карточка стала считаться им фотографическим отпечатком одного из собственных сновидений.
Благодаря голосу (который в компаниях попроще принято называть бархатным) и довольно сноровистому умению в нужной последовательности пощипывать плоский пролинованный гитарный бочок, он там, на этих замшелых германских просторах, обзавелся кучей закадычных — не разлей вода, до гробовой доски — друзей, сведений о которых тоже нет никаких, хотя потом, уже во времена своего американского богатства, он получил письмо от какого-то Фрица, своим уродливым — буквы таяли и уменьшались к концу каждого предложения, будто бы были леденцом, обсасываемым жадным языком, — почерком напоминавшего о минувшей дружбе и «über die lustige Tage und Nächte, die in wunderbaren Kneipen verbrachten wurden».[8]
Потом снова какие-то прочно забытые чудеса, благодаря которым он вдруг находит себя на борту корабля, направляющегося в Америку. Он сильно пьян и поэтому норовит забраться в уголок и вздремнуть. И то, и другое ему удается с перебором: уголок оказывается холодным трюмом с ледяными мясными тушами, а дрема — настоящим летаргическим сном, во время которого Пикус не только успел насладиться калейдоскопом мерцающих образов, но и обзавелся внезапными способностями к устному счету, которые впоследствии демонстрировал всякому охочему до бесполезных фокусов обывателю, без ошибок перемножая и деля семизначные числа.
Он проснулся без посторонней помощи, похудевший, при густой кудреватой бороде, в превосходном настроении, с ясной головой и чистыми незапыленными глазами, в которых придира, возможно, и обнаружил бы какие-то признаки блаженного и беспечного помешательства. Его ангел-хранитель (в близкое существование которого Пикус верил безраздельно и одно время даже пытался установить с ним залихватски-дружеские отношения) терпеливо вел его под локоток, в нужный момент подсказав правильные ответы на вопросы иммиграционного чиновника, который без особого желания, но и без особых проволочек саданул печатью по сомнительным документам Адама Яновича и сквозь зубы поздравил его с прибытием на американскую землю.
Он довольно быстро (хотя и пережив две-три ночевки под открытом небом на скамеечке в Центральном парке) женился на богатой и толстой женщине, которая будто бы нарочно ждала человека, которому можно было перепоручить все свои несметные сокровища и после этого спокойно умереть, что она и проделала, меньше чем через год после свадьбы, оставив недоумевающего Пикуса вдовцом.
Уже никаких обильных возлияний. Тихая, бесшумная бородка (подстриженная память о двухнедельной летаргии), такие же глаза. Бережливое, рачительное отношение к деньгам, никаких сомнительных спекуляций. Мизинец на правой руке потихоньку вполз внутрь респектабельного кольца с бриллиантом. По утрам — русская эмигрантская газета, «New York Times», кофе и крошащаяся песком галета. Настороженность. Yes, you are right. Adam Pikus is my real name.[9] Снова настороженность. И ожидание. Нет, не письма, он не доверял больше чернильным словам. И не телефонного звонка — он не мог мириться с тем, что от всего человека остается лишь голос, зарешеченный трубкой. И не незнакомого указательного пальца, расплющенным мякишем давящего на пупочку звонка рядом с дверью. И снова ожидание. Может быть, снов, многие из которых хотелось сфотографировать и составить из них альбом. Может быть, какой-то внезапности, что наконец-таки снимет с плечей груз этой постоянной и неопределенной заботы. Приходили люди, опекающие его капитал, и сообщали, что тот продолжает набухать.
Был страх, нет, не так: было опасливое предположение, что он занимает не свое место, что он даже не очень и Адам Пикус, а некий дополнительный человек, в силу различных обстоятельств утративший свое имя и занявший в этой жизни не свое место. Подмена могла произойти во время той самой морской летаргии. Косвенное подтверждение тому — его способности в устном счете; в школе, кажется, преподаватель математики все больше морщился от его неуверенных ответов. Пикус не очень-то понимал, почему именно он стал обладателем и распорядителем чужого (за годы вдовства имя жены основательно подзабылось) богатства. То же самое было бы трудно объяснить и суровому полисмену.
Пикус пытался читать психиатрические и философские книжки, где авторы с резвой лихостью проходились по проблеме раздвоения личности, двойников и вообще параллельной жизни, но ничего практического из подобной литературы он для себя не выудил. Напротив, сомнения усиливались. Разглядывая себя в зеркале, он с каждым годом находил все больше расхождений между двумя телами, находящимися по разные стороны сверкающего глянца, который прочие вещи, стоящие на некотором отдалении позади, отчего-то не искажал.
Он знал, что существует огромное Зазеркалье, он знал, что вопреки правилам параллельности существуют упоительные, горячие и блаженные точки пересечения, и самой большой его мечтой, пожалуй, было хоть на миг оказаться внутри одной из них. Но никак и ничем нельзя было подтвердить своих догадок.
Самой большой его глупостью (по собственному признанию) было посещение им некоего спиритического сеанса, где опытный — как значилось в газетной рекламке — медиум обещал «демонстрацию нашего дополнительного пространства». Конечно, ничего в той душной, полутемной, пропахшей индийскими благовониями комнате Пикус не увидел, если не считать самого медиума с глазами мрачного безумца, качающегося круглого столика и с полдюжины визгливых зубастых старух, которые после сеанса наперебой утверждали, что сумели перекинуться парой словечек со своими прихорошившимися по поводу такого нежданного свидания муженьками.