Видно, нечто похожее собирался проделать и Побережский. Одного из детей он отложил куда-то в сторону (с земли было не видно, куда именно), а второго, держа под живот на вытянутой руке, выставил в окно. От крыльев шли две хорошо заметные веревочки, которые Побережский плавно потягивал и так же плавно отпускал. Крылья от этого вздымались и опадали, создавая совершенно правдоподобное впечатление, что вот ночью посреди Москвы новорожденный младенец парит под искрами дождя, вызывая зависть у неповоротливых голубей и голодный блеск в кошачьих глазах. Потом пришел черед и второго ребенка, над которым снова распахивались и соединялись два огромных крыла. От одного из них отлетело большое серое перо, и Леонида Леонидовна, нежно поймав его, сначала поцеловала, а затем спрятала на груди.
Представление можно было считать оконченным, тем более что оба ребенка, судя по всему непривычные к собственным ночным парениям, раскапризничались, вызвав своим плачем свет в соседнем окне, где возник профиль женщины с длинными распущенными волосами. Она стояла к окну строго в профиль, левым своим боком, внимательно ощупывая свою одноименную, левую же, грудь, мол, готово ли уже молочко? Потом она повернулась к окну другим боком, и для левой груди нашлась пара — правая грудь, которая была ощупана с тем же неторопливым тщанием.
Пустую улицу огласил рев Побережского: «Да заберешь ли ты от меня детей, Анна, они голодны, как черти!»
Можно было уже уходить, но ноги не слушались, и сердце не слушалось тоже — каждый удар с пустотелой гулкостью разносился окрест, хотя Леонида Леонидовна просила сердце затаиться, приумолкнуть и замереть. Она вспомнила, что и сегодня (как, впрочем, и вчера, и поза…) Генрих Гансович снова не ответил на ее письмо, где Леонида Леонидовна, повышая голос (что выражалось в заметном усилении нажима автоматической ручки), требовала, чтобы тот признался в том, что действительно пересадил двух ее детей в хмурое, холодное лоно женщины совсем другой… но нет, не ответил, а скоро околеет совсем старенький почтальон, и письмо вообще никогда не придет.
Дождь не утихал; наперегонки с ним плакала Леонида Леонидовна. В своем окне женщина с длинными (теперь прибранными) волосами кормила грудью одновременно обоих детей, Побережский, по-прежнему стоя у отдернутой занавески, что-то там курил.
Так же он курил и на следующую ночь. Докурив и дождавшись, пока во всех окнах его дома (которые, впрочем, он видеть не мог) погаснет свет, Побережский ушел в глубину своего освещенного пространства и, помешкав там, вернулся снова с детьми на руках. Дети были неподвижны и молчаливы. Одного из детей он уложил на подоконник, а второго, снова держа под живот, выставил снаружи окна. Небо после вчерашнего дождя было пониже, а звезд — побольше, под которыми — в полном соответствии с законами полнолуния — значился четкий желтый круг. Лучшего освещения для младенца, пусть и с посторонней помощью, но парящего среди спелой ночи, было невозможно придумать. Но будто что-то обожгло руку Антона Львовича — так резко он отдернул ее, оставив парящего младенца без поддержки, чего вполне хватило для того, чтобы тот камнем упал вниз. Побережский внимательно поглядел на распростертое неподвижное тельце. Затем с подоконника взял второго ребенка и немедля отправил его вдогонку за первым, после чего, долго чиркая спичками, но в конце концов добившись требуемого, а именно яркого огонька, снова прикурил и с видимым даже на расстоянии удовольствием выпустил длинную струю дыма.
Она и не думала прежде, что ужас так прочно может сковать все тело, но теперь стояла изваянием не в состоянии даже пошевелиться. Потом, уже после того как Побережский (последовательно) задернул занавеску, погасил свет и исчез, способность к движениям понемногу стала к ней возвращаться, и наконец-таки она сорвалась с места и подбежала к выкинутым из окна малышам. Присела, беззвучно рыдая, нимало не беспокоясь тем, что испачкается в крови, но ее не было и быть не могло, потому как под дрожащими пальцами оказались две большие, вполне в натуральную величину, матерчатые куклы.
Глава XXVIII
Хоть и не праздник, но костюм дракона
Крестьянин надел на себя.
Вот уж повеселится тайком!
Господи, разве имело теперь это хоть какое-нибудь значение!
Да. Да, теперь все имело значение. Заглядывая уже за горизонт своих отношений с Пикусом, Леонида Леонидовна свято полагала, что подобная дальнозоркость продиктована вовсе не мутуализмом, но искренним сердечным пылом, ставшим еще более осязаемым после стольких дерзких сентиментальных воспоминаний, во время которых она проморгала даже остановку, обогатившую Розу и Лилию на похожие на камыш эскимо.
— Мне надо кое-что вам сообщить, Адам Янович, — вдруг сказала Леонида Леонидовна Пикусу. — Ну, перво-наперво потребуется еще какое-то время, чтобы я смогла перейти на «ты». Но не это главное. Главное, чтобы у нас друг от друга не было никаких секретов. Вы должны знать, что сердце мое в свое время было изрядно потревожено одной встречей, одним происшествием. Воспоминание о нем изъело меня, оставив большую каверну. Да, действительно, об этом трудно вспоминать — больно и слезливо. Но теперь, после того, что между нами случилось, я чувствую, что ранка скоро затянется. Только хочется извиниться, что вы у меня не первый, но — будь моя воля — я с удовольствием отменила бы все свои предыдущие встречи.
— Пожалуйста, не называйте меня моим старым именем, — ответил Пикус, — поверьте, на то есть причины. Попробуйте-ка лучше произнести: д’Анджелло, д’Анджелло. Видите, языку легко и приятно.
Подобный ответ можно было считать ответом невпопад, и Леониде Леонидовне оставалось лишь сначала обидеться, но затем обиду проглотить, словно таблетку, что она, поморщась, и сделала.
— Есть и еще кое-что. Сначала надо придумать псевдонимчик и для вас, хотя, чтобы не ломать голову, можно остановиться просто на «миссис». Все это вовсе нетрудно, мне и раньше казалось, что любое переименование — это всего лишь забава без особых последствий. Другая задача мне кажется более трудной. Речь идет о вашем английском, вернее, о полном отсутствии его. Чем глубже мы будем погружаться в американское захолустье, тем заметнее будет ваша неспособность изъясняться на местном наречии. Поэтому, уважаемая миссис д’Анджелло, поступим так, как поступили бы на нашем месте герои любого авантюрного романа, а именно: наградим вас самой непролазной глухонемотой. При этом изобразите тревогу и настороженность в глазах (впрочем, этого у вас в избытке) и особую проворность в жестах. Если хоть что-то из сказанного мною будет вами оспорено, то я немедленно остановлю машину, и вам придется возвращаться в Нью-Йорк, — добавил д’Анджелло жестко.
Тут очень кстати разговор следовало прервать, потому как дорога начала петлять, и нужно было больше сосредоточенности и внимания, чтобы удержать «кадиллак», привыкший — судя по его вытянутости — к дорогам ровным и прямым, подальше от обочины.
Петляние закончилось, и д’Анджелло остановил машину. Выйдя сам, он жестом пригласил за собой и Леониду Леонидовну, которая выгружаясь, забросала его вопросами: все эти зачем, что и почему. Ни слова ни говоря, на пыльном боку машины яростным почерком он написала: «Вы должны потихоньку входить в образ. Какого черта вы продолжаете разговаривать!»
— Но я не знаю, как надо говорить пальцами, — написала в ответ миссис д’Анджелло, смекнувшая, что своими разговорами она не на шутку сердит Пикуса.
— Просто быстро шевелите ими, а там мы что-нибудь придумаем, — размашисто ответили ей.
Конечно, хотелось бы приобрести особый учебник — азбуку для глухонемых. Хотя подобная книженция наверняка имелась в природе, но в местных магазинчиках среди садового инвентаря, сарделек и кока-колы имелись книги совсем другие, все больше, ну конечно же, про любовь, потом — про убийства и, видно, для интеллектуалов — про нашествия марсиан. Были и газеты с журналами; особым спросом из них пользовались те, что содержали советы по уходу за сельскохозяйственными угодьями, скотом и пчелами. Из новостей кроме результатов бейсбольных матчей были популярны (строго повторяя темы бестселлеров) любовные, криминальные и космические темы, то есть именно те, которые никак не касались д’Анджелло & С° и на которые он никак не мог повлиять. И не было того, чего он одновременно так боялся и чем он мог бы впоследствии гордиться, а именно его собственной большой фотографии с яркими буквами «WANTED»[20] над (под) ней.