Проем был уже достаточным для того, чтобы протиснуться сквозь него, но Антон Львович не шевелился. Просто лежал на животе. Придумывал себе причины, якобы мешающие вылезти наружу. Сначала дать успокоиться дыханию. Потом — посчитать количество шагов, которые пульс успевал пробежать за минуту. Потом на мгновение заснуть, чтобы проснуться от страшного представления, что все это всего лишь приснилось. Потом — жадно послушать, как где-то гулко и редко падают капли. (Так бывало и в детстве — утром в день рождения рука уже нащупала под подушкой подарок, но вынимать его пока не торопится, чтобы пальцы, ощупывая контуры, смогли подсказать степень предстоящего удовольствия или разочарования.)
От упомянутой пары часов теперь оставалась лишь половинка. Медлить больше было нельзя. Антон Львович, сосредоточившись, составил себе порядок телодвижений, чтобы собственное горизонтальное положение перевести в вертикальное. Там, впереди, что-то поблескивало. Там, впереди, была новая жизнь. Уже никогда не будет так, как было когда-то. Если бы теперь умереть, то все останутся в дураках. Если бы теперь заснуть летаргическим сном, то все его примут за мертвого и все равно останутся в дураках. Еще — равнодушие, еще — неприятное какое-то безволие. Все мысли выцвели и полиняли.
Набрав воздуха как перед нырком, он сделал резкое движение, совсем иное, чем только что представлялось, и вот уже лежал на бликующем паркетном полу, пронзительно пахнувшем мастикой. Каким легким все оказалось; теперь Побережский находился в кабинете директора тюрьмы, куда его несколько раз приглашали. Можно было даже сесть за директорский стол, что Антон Львович с удовольствием и сделал. С этого места хорошо можно было представить, как выглядел он сам в дверном проеме этого кабинета, когда директор вызывал его к себе последний раз.
— Не будь обстоятельства нашего знакомства столь печальными, — сказал тогда директор тюрьмы, — я с удовольствием подружился бы с вами. Но теперь, судя по всему, это дело не имеет ровно никакой перспективы. Если не считать, конечно, нашего бессловесного загробного будущего.
Нынче, как и в тот раз, кабинет директора находился на первом этаже, и поэтому не представляло никакого труда открыть окно, перелезть через подоконник (опрокинув горшочек с седовласым кактусом), оказаться на безлюдном тротуаре и полной грудью вдохнуть свежий предутренний воздух.
Глава XIX
С шелестом облетели
Горных роз лепестки…
Дальний шум водопада.
День отправления был назначен на послезавтра. А это означало, что сегодня и завтра не стоило тратить на праздные разговоры, но, напротив, употребить на правильную подготовку, чтобы потом, в неподходящем месте и в неподходящий момент, какая-нибудь досадная мелочь не испортила общего впечатления, общей картины, создателем которой Пикус теперь себя ощущал.
Желая выглядеть опытным путешественником, Пикус прежде всего составил список необходимых вещей, в который контрабандой попали отчего-то рыболовные снасти и охотничье ружье. Не без сожаления это было вычеркнуто, но оставшийся перечень все равно производил внушительное впечатление.
Конечно же, было бы лучше, если в сборах принимали участие Эмма и Ю, но они все больше молчали, наконец-то испуганные происходящим и будущей неизвестностью, и если и улыбались, то, во-первых, не одновременно, а во-вторых, довольно искусственно. Зато сердца их бились с одинаковой скоростью, и бледность у них была одна на двоих.
Наличные, надо дать им наличные.
— Я дам вам сейчас денег, и вы в магазине купите то, что вам может понадобиться в дороге, — сказал Пикус, — я имею в виду всякие там женские вещицы, в которых мужчина не очень-то понимает.
Эмма скомкала протянутую купюру, и лицо президента Франклина исказилось самым неприятным образом.
Этих денег им хватило бы на то, чтобы прожить и день, и может быть, два — срок вполне достаточный для того, чтобы в их жизни появился новый герой, имеющий свои представления, как следует обращаться с чудесной парой девочек-близнецов. Но Пикус уже не боялся, поняв, что каким-то неведомым образом у него появилась власть над ними. Was that some kind of hypnosis?[17]
Когда они уходили, он улыбался спокойной улыбкой, но когда их отсутствие растянулось на бесконечные пятнадцать минут, затем — на вдвое более бесконечные полчаса, стал волноваться, не признаваясь себе в том, что именно волнению он обязан этой испариной на лбу и этими сердечными прыжками, во время которых сердце приземлялось сразу на обе ноги, что отдавалось протяжной ноющей болью во всем теле. Потом терпеть стало уже невозможно, и он был готов бежать на улицу: начать с аптеки, потом в бакалею Шварцмана, потом в кинотеатр, где служитель с фонариком, истекающим желтым электрическим светом, проводит его на свободное место, но нет, не припомнит, входили ли сюда две очаровательные одинаковые девочки. Пикус представил, как будет метаться он по улицам со слезящимися от ветра глазами, с развевающимся на шее шарфом, дрожа всем телом и голосом, а затем наступит непроглядная ночь, но и ночные люди ничем не помогут ему: ни добрым словом, ни советом. Он понимал, что не выдержит этого испытания, и так ругал себя за опрометчивость и неосторожность. Конечно, надо было дать девочкам привыкнуть к себе, приучить к собственным звукам и запахам, заставить их поверить в непреложную истину об их общей, совместной взаимной необходимости.
Нет, конечно, они вернулись. Пикус, так и не избавившись от выражения паники на лице (что было ими тут же замечено, не без сладострастия, между прочим), почувствовал, что жизнь возвращается, но не смог решить для себя, имеет ли он право немножечко их поругать за слишком долгое отсутствие. Очевидно, что прав таких у него не было, но он все же позволил себе сказать, что им троим надо быть побольше вместе, как-то, знаете, так уютнее и спокойнее.
Вот этого, последнего, лучше было бы не говорить — девочки не только потрудились понять, что же он имеет в виду, но даже не смогли удержаться от очевидного недовольства, которое промелькнуло по их личикам милой гримасой.
Конечно, его власть над ними была всего лишь химерой. Напротив, это обе они были его безжалостными рабовладелицами, чьей воле, капризам и пыткам так хотелось безропотно потакать! Заставь они, например, его сейчас попеть петушком или изобразить лошадку, он бы и попел, и погарцевал по квартире на четвереньках. Пикус вглядывался в их лица, стараясь угадать, как лучше всего он может потрафить девочкам, но лица их были безучастны — в лучшем случае и хмуры — в худшем.
Можно было бы позвонить Леониде Леонидовне и на русском, безопасном языке посоветоваться с ней, но что та могла предложить?
Наверное, книгу «Как найти общий язык с вашим ребенком», наверное, совместный поход в зоопарк, и самое неприятное, что она могла бы сказать, было следующее: «Им нужна мать, неужели вы этого не понимаете!»
Господи, как много было известно наперед, как часто фантазии Пикуса превращали людей в актеров, расписывая роли и монологи, и вся труппа, наслаждаясь заблуждением о собственной самостоятельности, тем не менее начинала говорить и действовать так, как кто-то решил за нее. И почему же это умение, эта врожденная способность Пикуса никак не могли быть примененными к девочкам, которые даже не давали себя как следует рассмотреть без постоянных слез умиления, то и дело вспухавших в уголках его глаз?!
Теперь о сновидениях. По первой и единственной ночи, прошедшей со дня их знакомства, судить, конечно, было нельзя, но впереди были ночи другие, и, как легко было предположить, девочки могут засунуть свои любопытные носики и туда.
К сожалению, нельзя было составить список запрещенных к показу снов, в которых сновидческий двойник Пикуса позволял себе штуки опасные и двусмысленные, а то и просто начинал буйствовать. Вся эта неприятная деятельность раздражала самого Пикуса, который, не исключая, что является не единственным зрителем всех этих безобразий, дал себе слово немедленно просыпаться при любом неожиданном повороте сюжета. Обещание сдержать никак не удавалось — то ли слишком крепок был сон, то ли хотелось все досмотреть до конца, и поэтому Пикус не очень-то и удивился бы, коли в один прекрасный день был призван к ответу за некоторые из этих нематериальных деяний. Раньше это было не важно, тем более что и мера ответственности за прегрешения подобного рода представлялась весьма смутно. Теперь же, после появления девочек, все обстояло иначе. Как ведь им, например, было объяснить излюбленный фокус довольно прямолинейного режиссера его снов, обожавшего превращать Пикуса в человека-слона: вместо носа у Адама Яновича вырастал огромный, неприлично извивающийся хобот, которым он выделывал некоторые довольно ловкие, но не предназначенные для широкого показа кунштюки? А эти так называемые «сны только для взрослых». Их девочкам тоже категорически показывать было нельзя. А был еще вот этот, особенный, пропитанный щемящей и порочной нежностью, когда Пикус влюблялся в трепещущую бабочку, которая на брачном ложе превращалась в отвратительную мохнатую гусеницу!