В строгом соответствии именно с ними Павла и отвечала какому-то сердитому безымянному начальству, нагрянувшему примерно через час после того, как Антон Львович с сыновьями отбыли в неизвестном направлении. Ложь и подученность Павлы были столь очевидны, что прибывшее начальство даже не утруждалось, чтобы вникнуть в суть говоримого ей, но, напротив, сердилось еще больше и даже пробовало запугать ее. Наконец у начальства лопнуло терпение, и тогда оно истребовало себе чаю, который пило долго, с аппетитом, с причмокиванием и испариной на лбах.
Неизвестное же направление даже в представлении Антона Львовича известным никак не становилось. Первоначального азарта и вдохновения пока лишь хватило на то, чтобы купить первую же попавшуюся неприметную машину и большой набор географических карт, которые должны были послужить главной подсказкой в их дальнейшем перемещении. Завидуя своему указательному пальцу, который с такой легкостью за считанные мгновения преодолевал огромные расстояния, блуждая по картам, Побережский пробовал сосредоточиться и представить себя с детьми в каких-то кружочках, подписи ко многим из которых ему ничего не говорили. Не годилась его собственная большая усадьба на море, куда, учитывая к тому же разгар бархатного сезона, с удовольствием ринутся преследователи. Был отвергнут и дом его собственной сестры (таковая тоже имелась, как там, бишь, ее звали, такая-то Львовна, что ли, высланная еще отцом Побережского подальше от столицы в наказание за какие-то ее постыдные порочные склонности), жившей в городе с фонтанами и пишущей оттуда восхитительно красивым мужским почерком такие же восхитительные по глупости письма. Больше, пожалуй, и отвергать было нечего, но, с другой стороны, их пребывание в машине рано или поздно было бы обнаружено, и поэтому решение следовало принимать как можно скорее.
Что там с Артуром и Германом? Их притихшие лица отражались в зеркальце заднего вида, а присмотревшись к ним получше, Побережский отметил в них еще и испуг. Так, наверное, следовало понимать бледность, скованность лицевых мускулов, мокрые, будто с росою, глаза. И тут же раскаяние, угрызение совести: Господи, да ведь я совсем не знаю, не понимаю своих детей, а ведь они — как это говорится? — кровь от плоти и плоть от крови моей! Он их что-то спросил, и они что-то ответили ему. Повторите, я не понял или не расслышал того, что вы мне сказали. Они повторили, и Побережский снова не понял ничего.
А он и не мог понять ничего, потому что раннее внезапное просыпание, неожиданное появление отца и непривычное его поведение и в самом деле испугали их, и от страха они, сами не заметив того, перешли на свой второй, удобный для казенных ситуаций язык, к чему приучила их школа, славившаяся — к запоздалому сведению Антона Львовича — своим вычурным англофильством. Теперь пришел черед испугаться ему, он вдруг понял, что совсем не умеет обращаться со своими взрослыми сыновьями и не знает основных правил содержания их, в моменты напряжения бегло говорящих на совсем иностранном, совсем непонятном языке. Собственная скорбь и скорби; тоска сначала по Лидии Павловне, затем по Варваре Ильиничне лишили его возможности постепенно, исподволь, шаг за шагом обучиться общению с собственными детьми, которые, оказывается, успели вырасти за его спиной, и теперь любое зеркало отражало два совсем взрослых лица.
— Я отсутствовал все эти долгие годы, но вот я вернулся, — виновато сказал сыновьям Антон Львович, — и теперь мы будем дружить.
Побережский попытался вспомнить, что же он знает про них. Вспомнились точно их имена — Артур и Герман, вспомнилось, что они были неразличимы, как две капли воды. Остальные воспоминания были илистыми и нечеткими: когда-то, в самом младенчестве, кажется, они сильно болели, и пришедший доктор сказал, что в их состоянии им скорее нужны уже гробики, нежели лекарства.
Чтобы не показаться странным, он не спросил, сколько им лет, но и без вопроса справился самостоятельно, остроумно связав их возраст с годом смерти Лидии Павловны. Что-то около шестнадцати. Что-то наподобие гордости: надо же, у меня такие большие мальчики, я — отец двоих взрослых сыновей. Следующее затруднение было связано с тем, что Побережский совсем не отличал их друг от друга. Он позвал по имени: «Артур», и ему отозвался тот из мальчиков, на котором был надет коричневый шерстяной пуловер с красной спортивной эмблемкой на груди. Следовательно, тот, в щегольском костюмчике с галстуком, был Германом. Надо бы запомнить. Глупости; стоило мальчикам раздеться или поменяться одеждой, то неминуемо возникла бы неразрешимая путаница. Что бы еще могло помочь ему — родинки, следы от выведенных бородавок, волосы разной длины, какая-нибудь щербинка во рту? Он бы изучил их и, сличая друг с другом, нашел бы отличия, но для этого нужен был яркий свет, спокойствие и много свободного времени. Второго и третьего не было: вот-вот к стеклам машины снаружи могли приплюснуться страшные рожи преследователей, которые многозначительно и зловеще скажут Антону Львовичу, мол, вас-то мы и ищем, голубчик, ну-ка, пожалуйте вслед за нами!
А он не знал еще и забаву, широко распространенную в среде близнецов, выдавать себя за своего двойника, в чем очень даже преуспели его сыновья. Они с легкостью менялись одеждой, менялись голосами (у Артура уже пробивалась хрипотца), что сбивало с толку людей, мало знакомых с ними, ничтоже сумняшеся принимавших Германа за Артура и наоборот. Никакого корыстолюбия за этим, конечно же, не стояло, просто они чувствовали, что когда-нибудь в жизни это им пригодится.
— Артур, — позвал еще раз Побережский.
И в этот раз ему отозвался мальчик другой: «Да, папа».
Растерянность, дурной привкус во рту, плющ табачного дыма, вьющегося по потолку автомобиля.
Нет, он привыкнет, он научится разбираться. Представился яркий пляжный день, когда на мальчиках не будет ничего, кроме купальных трусиков. Два голых, подгорающих на солнце тела, дающих себя изучить опытному пытливому глазу. Надо будет еще прислушаться к ним, запомнить любимые словечки каждого из них. А пищевые пристрастия?! Один из них будет выдавать себя своей плотоядностью, а другой окажется нежным, чувствительным вегетарианцем, один будет пить кофе, другой — чай, один скажет: «Соль — это яд!», а у другого из солонки будет высыпаться неслышный снежок, один будет любить историю про Карла и Клару, другой (кажется, не жалующий «р») в ответ начнет: «Любила Лилия лимон…»
— Я должен сказать вам что-то важное, — начал Побережский, но осекся, ибо не знал, на каком языке ему следует говорить с ними — на детском или на взрослом.
— Словом, опасность, — продолжил после паузы он, — и всем нам надлежит спасаться.
— Мы согласны спасаться, — ответили мальчики, и Побережскому почудилась в их голосах снисходительная насмешливость.
Они тронулись и плавно следовали всем поворотам улиц. Антон Львович пока не видел за собою погони. Денек выдался из удачных — поровну солнца и тени, и в этих двух половинках виделась Побережскому собственная жизнь: освещенное прошлое и туманное, весьма туманное будущее.
— Знаешь, папа, — сказал мальчик в пуловере, — а ведь мы так и не сходили в цирк. Когда каждому из нас исполнилось по пять лет, ты обещал нам это. Нет, мы конечно потом ходили, но без тебя, и эта дура Павла заставляла нас краснеть, потому что вечно тужилась и ерзала при виде клоунов, а когда на арену выходили дрессированные звери, то отчаянно кричала, боясь, что они прорвут заграждение и начнут поедать ни в чем не повинных зрителей. А еще помнишь тот случай, о нем писали газеты, как во время представления с проволоки сорвалась девочка-циркачка, и Павла — наша вечная спутница — со своего места кричала сначала, что это подвох, что все подстроено, что сейчас девочка вскочит как ни в чем не бывало, но она не вскакивала, разломанная на несколько кусочков, потому что уже умерла.
— Ты напрасно меня укоряешь, драгоценный мой мальчик, — ответил ему Антон Львович, — все эти годы у меня не было ни минуты свободного времени. Но вот теперь оно появилось и даже в большем количестве, чем я могу употребить. Поэтому именно сегодня мы едем в цирк, ведь лучше поздно, чем никогда.