Я люблю больших собак. А таких не люблю. Маленькие собаки злые и кусаются. От них никакой пользы.
Люди бывают счастливые и несчастливые. Я счастливый.
У меня самая красивая Мама на свете. У меня самый веселый Папа. Он всегда говорит:
– Сынище-парнище! Если кто-нибудь тебя хоть пальцем тронет, я ему голову оторву.
И оторвет! Будьте уверены.
Вот сейчас они собираются в гости. А я остаюсь дома с Нюрой.
Маме в гости идти не хочется. У нее нет настроения. А папа берет со стола, что под руку попало, и швыряет на пол. Папа всегда колотит что-нибудь, когда у мамы нет настроения. Прошлый раз он дедушкин чайник расколотил.
Я реву:
– Только не расходитесь. Пожалыста!
– Откуда ты это взял, малыш, – удивляется мама. – Кто тебе мог сказать такую чушь?
– Двор-ни-чи-ха!
– Вот я твоей Дворничихе голову оторву! – это уже папа говорит.
– Видишь, до чего ты довел ребенка! Прекрати сейчас же!
Папа быстренько перестает швыряться посудой.
Тут они обнимают меня с двух сторон. У мамы появляется настроение. Они мирятся и уходят в гости.
А я начинаю изо всех сил думать. Если папа с мамой расходятся – куда деваются дети?
Чтобы я побыстрей заснул, Нюра поет мне свою любимую песню:
Как на кладбище Митрофановском,
Отец дочку зарезал свою…
Я представляю себе это кладбище. Страшного мужика с топором. Девочку. Девочку жалко.
Мне хочется плакать.
И я засыпаю.
Утром появляется торт во весь стол и целая гора конфет.
– Эт-самое, – говорит папа и хохочет. Как сумасшедший.
Мама говорит, что папа совершенно невозможный человек. И с ним нельзя ходить к приличным людям в гости.
Но она уже не сердится. Потому что он все это свистнул для меня.
ЗМЕЙ
Ребята пошли на задний двор – запускать змея.
В Сокольниках наш дом сразу за каланчой. А наши окна вон там, на втором этаже. Одно – сюда, а другое – туда, на улицу.
Спереди у нас проходной двор. Тут пожарка, милиция. Кому охота кругаля давать – по улице? Прут напрямик, через калитку.
А играть лучше на заднем дворе. И места больше. И можно спрятаться, куда хочешь. Мы в Сокольниках когда в прятки играем, когда – в казаки-разбойники. Мишка меня в свою команду всегда берет. Потому что верткий!
Сначала змей, гадство, запускаться не хочет. Только разбежишься, а он – бац, и носом! Хвост, что ли, тяжелый? Мочалка – дрянь.
А потом вдруг пошел, пошел! И… сел на провода. Ужас как обидно! Я его дергаю, дергаю. Гадство! Никак! Пришлось нитку стеклышком чикнуть. Так не порвешь! Она – для змея, крученая.
И тут Мишка открыл мне страшную тайну: откуда берутся дети?!
Я, канешно, своим ушам не поверил.
– Побожись, гад!
– Во! Етитская сила… Провалиться мне на веки вечные!
Значит, правда.
Вот живешь на свете и ничего не знаешь. Они нарочно это скрывают. Детям – ничего нельзя. Взрослым – все можно. Вот они нам голову и морочат.
Буза какая-то! Ну что бы я делал, если бы не Мишка?
И я стал потихоньку про себя выпытывать. Сначала раскололась моя папина бабушка.
Оказывается, я родился случайно. Просто маме подвернулся папа. А папа подвернулся тоже случайно.
Сперва папиного дедушку объявили «лишенцем». И папа тоже сразу стал «никудышным». Тогда его отправили «на кулички», к чертовой матери.
А мама туда сама поехала, потому что у нее не было профсоюзного билета. Без билета, ясное дело, ее никто не брал на работу.
Билета у мамы не было, потому что она играла своего Рахманинова и ни о чем серьезном не думала.
Вот когда она кончила свою консерваторию и лучше всех сыграла концерт, тут все и открылось. Надо было больше думать про билет, а не про музыку. А моя мама играла на своем рояле и газет не читала. Откуда же она могла знать, что кругом делается?
На счастье подвернулась тетя Муся из оперетты. Она взяла маму с собой в тьмутаракань на гастроли.
В этой тьмутаракани папа мою маму и подцепил. Торчал как пень за кулисами и глаз от мамы оторвать не мог.
А в Москву он дал телеграмму моей бабушке: «У меня все по-старому. Только я женился».
Бабушка Адельсидоровна схватилась за голову. Но было уже поздно.
Мама вернулась в Москву.
И тут я родился.
На Арбате, у Грауэрмана. Вон он и сейчас торчит на Арбате!
Как хорошо все вышло! И папу вовремя послали к «чертовой матери». И мама за билетом в тьмутаракань не зря поехала. А по-другому – меня бы совсем не было.
В Сокольниках я сплю фактицки под роялем. Вечерами мама играет своего Шопена или своего Рахманинова. Не каждый день, а когда у нее есть настроение.
Та-та тарам-там, та-та-та-та тарам-там…
Я лежу с закрытыми глазами. А потом улетаю. По-правдашнему. Как змей.
А на Никицкой у нас есть радиво. Прямо над кроватью висит бумажная тарелка. Она сама поет и разговаривает. Там такая пуговка есть. И ее можно подкручивать. Хочешь – громчее. Хочешь – потише.
Теперь мы знаем, что кругом делается.
И если завтра будет война – мы сразу услышим.
Только оно хрипит как-то.
Но это не я в него мячиком запулил!
А бабушка говорит, что радива раньше совсем не было. Ни у кого. Даже у дяди Жоржа.
ДЯДЯ ЖОРЖ
Дядя Жорж живет на Никицкой, где бабушка. Даже в том же подъезде. На первом этаже. Только в другой квартире. Бабушкины окна – сюда от парадного. А дяди-Жоржины – туда.
Тетя Галя говорит, что от этой революции все в нашей семье потерялись. Кроме бабушки. Бабушка не потерялась, потому что у нее на руках была семья. А дядя Жорж тоже сначала потерялся, а потом нашелся. Он стал делать детские игрушки. А когда запретили делать игрушки, пошел на завод и стал делать пластмассу.
– Скоро дедушкин фарфоровый сервиз можно будет выбросить на помойку. Теперь все будет только из пластмассы, – говорит дядя Жорж.
Но, по-моему, никто не собирается выбрасывать дедушкин сервиз на помойку.
Его достает бабушка из шкапа по большим праздникам.
На Рождество, на Пасху, ну и на бабушкин день рождения.
– Почему вы в партию не вступаете, если вы такой идейный, – хихикает дядя Сережа.
А дядя Жорж сразу отбрил дядю Сережу:
– Лучше быть беспартийным большевиком, чем партийным карьеристом.
Я ничего не понял. А все засмеялись – какой наш дядя Жорж умный.
Про дядю Жоржа теперь говорят, что он у нас «беспартийный большевик». А большевик – это значит больше всех.
Дядя Жорж за столом всегда борется с мещанством. А мы сидим и его слушаем.
– Народ говорит – война скоро будет. Как его называется, уж больно грибов много было, по осени, – замечает бабушка.
Дядя Жорж сразу сердится:
– Много твой народ знает! Сорока ему на хвосте принесла. Нечего чепуху молоть. Работали бы лучше! Вот немцы…
Тут дядя Жорж садится на своего конька и говорит без конца.
– При царе все-таки и пили меньше. И жили лучше, – вставляет кто-нибудь.
Тут уж дядя Жорж совсем распаляется.
– Это при Николае Кровавом лучше жили?!
– А товарищ Сталин? Чем не царь?
Тут все смотрят на окно – закрыта ли форточка.
Потому что мы ведь живем на первом этаже. И про это надо говорить только тихо, при закрытой форточке. А лучше – вообще помалкивать, как сказала тетя Муся.
Когда дядя Жорж нашелся после революции, он сразу же поженился на тете Мусе.
А тетя Муся – врач. Но никого она не лечит, хотя у нее тоже есть белый халат. А ходит на помойки и ругается. Потому что везде одна грязь.
Дворничиха сказала, что тетя Муся чистая «иврейка». И хорошо хоть у них нет детей. Я тоже думаю, что хорошо. Из-за этого они и меня любят. Им ведь больше любить некого.
Тетя Муся сказала, я сам слышал, нельзя заводить детей в такое время.
А у Дворничихи скоро будет еще ребенок. Ей все равно, какое время.