— Но опять-таки меня нельзя убедить отказаться от моего образа действий. Однако же если бы вывеску укоротили…
— Да, — сказала Берта, давая выход задетому самолюбию, — это срам. Но нам придется как-то обойтись без вас. Когда вы отработаете последний день?
Она с удовольствием отметила про себя, что при этих словах его пенсне съехало с носа.
Сидя в кафе «Музеум», недавно спроектированном новым ниспровергателем устоявшихся канонов, архитектором Адольфом Лоосом,[48] Вертен и Гросс беседовали с молодым журналистом Карлом Краусом, пытаясь выудить у него информацию по каким-либо сплетням, связанным с Густавом Малером.
Заведение, в котором они сидели, какой-то журналист-шутник метко окрестил «Кафе нигилизма» за воплощенный в интерьере отказ Лооса от украшательства в пользу современного упрощенного оформления. Латунные полосы, проложенные по сводчатому потолку, были единственной вещью, отдаленно напоминающей украшения, но фактически они служили для прикрытия электропроводки. С этой латунной маскировки свисали голые электрические лампочки. Светло-зеленые стены резко контрастировали с красными стульями из гнутого дерева, задуманными лично Лоосом.
Гросс чувствовал себя не в своей тарелке в этом минималистском окружении, его личный вкус предпочитал пальмы в кадках и кариатид, поддерживающих внутренние стены. Однако же Вертен чувствовал себя в этой современной среде как рыба в воде.
— Безусловно, вы понимаете, что журналистика — это всемирная мозоль, — с приветливой убежденностью заявил Краус.
Как еще иначе отреагировать на такой комментарий, думал Вертен, разве что единственно глубокомысленным кивком выразить свое согласие? Шокирующие афоризмы были специальностью Крауса.
Мозоль не мозоль, но журналистика все равно была ремеслом, которым Краус занимался с упоением. Сатирик, самовольно возложивший на себя полномочия полицейского, надзирающего за неряшливым языком, плохой грамматикой, неверным выбором слов, неправильно поставленной запятой, Краус презирал вялые и длинные газетные очерки, фельетоны, которыми многие газеты заполняли подвалы своих первых полос.
— Написать фельетон — все равно что завивать локоны на лысой голове, — продолжал вещать Краус. — Но публике подобные завитушки нравятся больше, нежели львиная грива мысли. — Он улыбнулся этой остроте, обнажив кривые зубы.
Такой молодой и так кичится собой, мелькнуло в голове у Вертена, но он одобрительно кивнул, услышав это выражение, которое, как он понимал, вскоре будет красоваться на страницах выходящего три раза в месяц журнала «Факел». Невзрачный человечек с кудрявой головой и крошечными очками в металлической оправе, в которых отражались лампы кафе, Краус одевался как банкир. Один из девяти отпрысков еврея из Богемии, разбогатевшего на бумажных пакетах, Краус жил на деньги, выделяемые ему семьей, что позволяло ему поднимать на смех буквально всех и вся на страницах своего журнала.
Вертен в последние полчаса пытался направить их разговор в нужное русло — Малер и его возможные враги, но Краус никак не поддавался.
— Господин Краус, — прервал его в конце концов Гросс, — я не сомневаюсь ни в ваших интеллектуальных способностях, ни в наличии ваших широких и весьма разнородных знакомств, но не могли бы мы вернуться к теме нашего разговора?
Краус выпрямился на своем стуле, как будто его отец-промышленник выбранил его за ужином.
— Прошу извинения, господа. Мое больное место, знаете ли.
Несмотря на хрупкость конституции, у Крауса был красивый голос оратора. В юношестве он пытался сделать актерскую карьеру, но помешал страх сцены. Поговаривали, что он экспериментирует с новомодным видом развлечения зрителей на манер американца Марка Твена и его знаменитых представлений одного актера. Краус уже развлекал знакомых в модных салонах своим исполнением Шекспира и чтением собственных сочинений. До Вертена дошел также еще один его афоризм: «То, что я читаю, не является играемой литературой; но то, что я пишу, является написанной игрой».
— О да, я полагаю, что могу оказать вам помощь в ваших расследованиях. Думаю, не будет преувеличением сказать, что я — узел притяжения в этом городе. Вена есть луковица. Это видно по самой кольцевой планировке города. Аристократический Внутренний город опоясан Рингштрассе; пригороды среднего класса окружены кольцом бульвара Гюртель,[49] и только дальше располагаются более бедные кварталы-окраины, где рабочие влачат свои всеми позабытые презренные жизни.
Гросс вновь чуть было не прервал его, но Вертен наступил ему под столом на ногу, чувствуя, что Краус наконец приближается к теме.
— Я являюсь частью этой огромной вонючей луковицы, возможно, даже в самой ее сердцевине. Я внимаю всему как издатель. Люди пишут мне, останавливают меня на улице, чтобы поделиться со мной секретами, оставляют послания через официантов в кофейнях. Несколько друзей и я регулярно встречаемся за столом в кафе «Централь», где мы еженедельно сходимся, чтобы обсудить события, кипящие в горниле жизни, коим является Вена. Эти друзья, в свою очередь, принадлежат к другим кружкам, таким как окружение или Фрейда,[50] или Шнитцлера,[51] или Климта, или Лооса, Виктора Адлера, Маха. Даже, что чрезвычайно важно для вас обоих, Малера.
Он наградил их еще одной своей улыбочкой рептилии с плотно сжатыми губами, блеснув глазками за крошечными стеклами очков.
— Короче говоря, господин Краус?.. — подытожил Гросс, теперь уже окончательно потеряв терпение.
— Доктор Гросс, я уверен, что вы не сможете вынести длинную версию. Дело может кончиться апоплексическим ударом.
— Тогда излагайте короткую, — потребовал Гросс.
— Список получается обширным, — задумчиво произнес журналист. — Первое, что мне приходит в голову, так это несколько возможностей. Вы совершенно зря сбрасываете со счетов женщин…
Вертен и так зашел довольно далеко в доверии к Краусу, описав ему в общих чертах возможную угрозу Малеру. Не всплывет ли эта угроза в печати в журнале Крауса? Журналист дал слово чести, что нет, но Вертен не стал бы биться об заклад по этому поводу.
— …ибо лично мне известно, что Герта Райнгольд пришла бы в восторг от кончины Малера.
— Моцартовское сопрано в Придворной опере? — уточнил Вертен.
— Да, и ее жалоба просто восхитительна. В прошлом месяце на репетиции «Волшебной флейты» он заставил ее пропеть слова «Умри, ужасное чудовище!» тридцать раз подряд, поскольку Малер был недоволен ее исполнением. В конце концов она просто выкрикнула эти слова в лицо самому Малеру, остановив всю репетицию. Но она — всего-навсего женщина. Однако современная освобожденная женщина нашего времени, как я полагаю, должна быть включена в список возможных злодеев. Тем не менее что такое освобожденная женщина? Всего-навсего рыба, борьбой добившаяся выхода к берегу.
Еще одна острота, которая вскоре придаст перца страницам «Факела», подумал Вертен.
— Может быть, стоит обратиться к кандидатам мужского пола? — подсказал Гросс, чувствовавший себя ужасно неудобно на стуле из гнутого дерева с его изящными очертаниями. Он давно прикончил свой кофе, и ложка стояла в его чашке вверх тормашками.
— Видите ли, на вашем месте я бы поспрашивал господина Ганса Рихтера. Он был одним из дирижеров при прежнем директоре, Яне, и имел все основания полагать, что будет назначен его преемником. Затем явился Малер, узурпатор его короны, как оказалось. Щекотливая история, чрезвычайно. Безусловно, Ляйтнер фигурирует на первых местах в этом списке.
— Почему так? — не без удивления поинтересовался Вертен.
— Когда Малер только прибыл из Гамбурга, он поддерживал его. Но Малер оказался чрезвычайно независимым человеком. Он не позволил Ляйтнеру выносить окончательные решения по финансам, найму и увольнению, да, собственно, по любым повседневным вопросам управления Придворной оперой. Малер без ведома Ляйтнера несколько раз ходил на прием к князю Монтенуово, чтобы отстоять свои решения. Потом, конечно, мастер сцены, этот парень Блауэр. Он — человек неотесанный и не ладит с Малером, они — как две стороны одной монеты. Блауэр не делает тайны из того, что требования Малера по оформлению сцены слишком уж амбициозны. Малер, собственно говоря, является последователем Аппии, — пояснил Краус, упомянув имя швейцарского новатора в области оформления сцены. — Ярый приверженец реализма, объемности и естественного освещения. В то время как наших друзей за кулисами Придворной оперы вполне устраивает продолжение устоявшихся веками принципов и традиций сцены.