Мимо шел старый Кратинос в сопровождении Гермиппоса и еще одного спутника, юноши с аттическим взглядом, о котором говорили, что он скоро выступит с комедией.
– За мир ты или за войну, старый сатир? – крикнул кто-то из толпы, любившему вино, старику.
– Я, – сказал он, – за жаренных зайцев, за вино, за вкусный стол, за праздники Диониса, за полные бочки, за танцующих девушек.
– В таком случае, ты за мир?
– Конечно. И против того, чтобы мегарцам закрывали афинский рынок. Будьте благоразумнее вы, увенчанные венками афиняне, перестаньте хватать на рынке каждого нищего, воображая, что это переодетый мегарец. С тех пор, как вы изгнали мегарцев с рынка, на нем невозможно найти хорошего жареного поросенка, какого заслуживает старый победитель при Марафоне. Скоро дойдет до того, что мы станем есть жареных сверчков! И зачем вы бранитесь из-за войны или мира, разве спартанцы ушли из народного собрания, получив другой ответ, а не тот, которого желал Перикл? Так пусть же вами управляет Перикл и дубильщики кож, торговцы шерстью и…
Последние слова оскорбили стоявшего невдалеке Клеона.
– В одном только, – вскричал он, – Перикл поступил справедливо: это заткнул глотки бесстыжим писателям комедий!
– А! Что я вижу, Клеон! – вскричал Кратинос. – Ужасный Клеон! Как я мог не заметить его, когда запах кож, которыми он торгует, появляется раньше своего хозяина.
Клеон заскрежетал зубами, но Мирмекид удержал его, тогда как Кратинос продолжал:
– Вы называете нас разнузданными за то, что мы позволяем себе говорить то, что думаем. Но мы говорим вообще, и те, кого задевают наши насмешки, сами выдают себя. Спросите Зевса на небе, когда сверкает молния: куда он целится – ему достаточно того, что он очистит воздух.
– Старый гуляка! – крикнул Клеон. – Недаром про тебя говорят, что ты черпаешь свое вдохновение из бочки.
– А ты, – возразил Кратинос, – не ты ли тот ядовитый человек, которого однажды укусила змея и околела… Но это ничего не значит – мы не боимся, мы готовимся вступить в бой со стоглавым Цербером и, покончив с юбочным героем Периклом, примемся за торговцев скотом, кожей и тому подобных.
Вдруг позади Кратиноса, за колонной, раздался громкий, иронический смех. Оглянувшись, они увидели безумного Менона.
– А, Менон! – вскричал младший из трех писателей. – Он такой ободранный и грязный, что без сомнения Эврипид пригласит его в новую трогательную трагедию.
Афиняне захохотали. Менон от злости заскрежетал зубами:
– Поганые собаки, увенчанные фиалками! Поганые собаки!
Его хотели прибить, но он натравил собаку на нападающих. Многие схватились за камни, чтобы разбить ему голову, но в эту минуту мимо проходил Сократ, который сжалился над безумным и вывел его из толпы. Наконец и сама толпа разошлась.
Однажды, встретив Перикла, Памфил пошел за ним и преследовал целый день бранными словами.
– Ты такой же тиран, как и Писистрат! – кричал он. – Ты только для виду стоишь на стороне народного правления, в действительности же ты один держишь в руках бразды афинского правления.
Перикл молчал.
– Ты хочешь вовлечь афинян в войну, – продолжал Памфил, – чтобы оставить правление у себя в руках и не отдавать отчета.
Перикл ничего не отвечал.
– Ты не признаешь заслуги других людей, хороших ораторов и руководителей народа, – продолжал Памфил.
Перикл не раскрывал рта.
– Ты научился искусству повелевать в обществе софистов и развратниц. Ты дозволил ослабить силу афинян роскошью и развратом…
При этих словах Памфила, Перикл подошел к дому.
На улицах было уже темно.
За Периклом по афинскому обычаю, следовал раб с зажженным факелом. Раб постучал в дверь, привратник отворил.
Памфил не уходил.
– Проводи этого человека обратно с факелом, так как уже совсем стемнело, – сказал Перикл, обращаясь к рабу и спокойно вошел в дом…
Сократ все еще бывал в доме Перикла, в обществе Эврипида или один. Он все еще любил разговаривать с Аспазией, но его речи становились все более загадочными, все более пророческими.
Несколько дней спустя после решительного собрания на Пниксе, Сократ снова вошел в дом Аспазии. Вскоре он завязал с ней живой разговор.
Аспазия с воодушевлением говорила о предстоящей борьбе с дорийцами и с досадой о разногласиях на Агоре, о враждебных планах жреца Эрехтея, о происках друзей лаконцев, о грубости демагогов.
– Из-за этих людей, – говорила она, – цвет Эллады скоро завянет.
– Цвет Эллады скоро завянет! – вскричал Сократ. – Разве это возможно? Ты ошибаешься. Давно ли ты говорила, что Эллада приближается к своему полному расцвету? Когда мы разговаривали на Акрополе перед законченным Парфеноном, я предполагал, что это мгновение полного расцвета уже настало, а ты говорила, что наше искусство стало почти божественным, но еще недостает многого в нашей жизни, чтобы приблизиться к полному совершенству. С того дня я постоянно и с нетерпением ждал мгновения этого полного расцвета. Я слышал о цветах в жарких странах, которые цветут только одну ночь, и думал, что время полного расцвета смертных тоже кратковременно. Я не давал себе даже ночью ни минуты покоя и боялся, что могу проспать прекраснейшую минуту. Я внимательно наблюдал замечательный союз любви и свободы, заключенный Периклом и тобой перед Харитами на Акрополе, так как мне казалось, что он заключает в себе полный расцвет эллинской жизни. Как в саду смотришь на редкий цветок, охраняя его от грубых прикосновений, так приходил я к тебе – не для того, чтобы слушать, как некогда, а для того, чтобы видеть любовь, как она развивается, откуда происходит и к чему приводит. Конечно, важно, если ионийцы и дорийцы готовятся к последней, решительной схватке, но для меня не менее важна история вашего союза и окончательный исход борьбы, которую вы ведете вне себя и в самих себе, так как народы бессмертны или, по крайней мере, долговечны. Человеческая жизнь заключена в узкий круг и ничто в ней не повторяется. Я постоянно следил за внутренней и внешней историей вашей чудной, основанной на свободе любви, и как не легки шаги ее развития, мои чувства настолько развиты, что я слышу их.
– Итак, – сказала Аспазия, – из любящего ты превратился в свидетеля чужой любви?
– С того дня в лицее, когда ты, вырвавшись от меня, крикнула, чтобы я принес жертву Харитам, – сказал Сократ, – с того дня я стал приносить им жертвы, но, как кажется, напрасно – мои губы не стали тоньше, мои черты красивее. И с того времени я понял, что соединение красоты с умом и чувством редко или почти невозможно для смертного.
Аспазия сомневалась, что страсть, некогда вспыхнувшая в душе юного мечтателя, погасла. Время привести в исполнение маленький план мщения, давно задуманный ею, наступило.
– То мгновение в лицее, – сказала она, – которое ты напомнил теперь, сохранилось и в моей памяти. Признаюсь тебе откровенно, я много раз втайне сожалела, что без надобности оскорбила тебя советом принести жертву Харитам. Я не думала, что ты должен, чтобы быть любимым, сначала приобрести качества, которые заставляют любить – я хотела этим сказать, что ты – мудрец, которому не к лицу стремиться приобрести мое расположение. И с тех пор, мне постоянно казалось, Сократ, будто я обязана дать тебе удовлетворение.
– Ты – мне? – сказал Сократ с печальной улыбкой. – Нет, мне не надо никакого удовлетворения, но я считаю, что я сам обязан дать себе удовлетворение с той минуты…
– Я была тогда глупа, – сказала Аспазия, – теперь же я беззаботно опустила бы голову на твою грудь, так как теперь я знаю тебя…
Аспазия сидела с Сократом в роскошно убранном покое, воздух которого был наполнен чарующим благоуханием, как будто исходящим от самой Аспазии, так как она была, как боги и богини Олимпа, сама пропитана небесным благоуханием. Она сияла неувядаемой прелестью. Ее лицо светилось очарованием, она была в прекраснейшем расположении духа.
По комнате летала голубка. Голубка эта была крылатой любимицей Аспазии – веселая птичка со сверкающими, белыми перьями, с прелестным голубым ожерельем на шее.