– Ты хочешь посетить Иона! – вскричал Софокл. – Вспомни, что он не говорил о тебе ничего хорошего – ты был его соперником в расположении прелестной Хризиппы.
– Мои отношения к человеку, – отвечал Перикл, – никогда не определяются тем, как он ко мне относится, а тем, каким я его считаю. Ион прекрасный человек, он примет нас любезно несмотря на то, что ты его соперник в трагедии.
– А ты, повторяю я, его соперник в расположении прекрасной Хризиппы, которая в настоящее время, насколько я знаю, живет вместе с ним в Хиосе.
– Оставь Хризиппу, поговорим о делах, – сказал Перикл.
Он начал объяснять Софоклу многое, касающееся его нового назначения, и если бы в этот день в руках Софокла увидали исписанную табличку, то это был бы не набросок новой трагедии, не гимн в честь Эрота или Диониса, а список подлежащих вступить во флот, а также богатейших граждан, от которых он должен был потребовать постройки отдельных кораблей. Из чудного одиночества, из зеленеющей долины Кефиса, он должен был сразу перейти к бранным крикам, к шуму в Пирее, к присмотру за приготовлениями Афинского флота, к стуку оружия в арсенале.
Странное чувство испытывал вначале поэт, окруженный криками матросов и гребцов. У него звенело в ушах от резких криков лоцманов, от звуков труб и флейт, так как вновь построенные триремы в это время спускались на воду, и каждый день происходили пробы в скорости их движения. Но когда, наконец, флот был готов к отплытию, и ряд красивых трирем выстроился в гавани, тогда поэт Софокл в душе уже превратился в стратега, и бурный Аякс едва ли отправлялся в поход против Трои с большим воодушевлением, чем Софокл отправлялся в Самос.
Через несколько недель к совету и народному собранию в Пирее был прислан корабль с донесением Перикла.
Трирарх этого корабля, личный друг стратега Перикла, имел кроме этого поручение еще другое, неофициальное. Это было письмо от Перикла к Аспазии. В письме было следующее:
«Никогда сердце мое не билось так сильно, как в ту минуту, когда я выходил с флотом из афинской гавани и снова увидел вокруг себя открытое море. Стоя на палубе корабля, чувствуя на себе ветер Эгейского моря, я будто чувствовал на себе дыхание свободы, будто снова владел собою… Владел! Какое глупое слово – разве я не принадлежал себе? Не знаю, может быть да, а может быть, я более принадлежал тебе, Аспазия. Мне казалось, что в эти последние дни я сделался слишком слабым, слишком бесхарактерным, опутанным розовыми цепями. Я почти негодовал на тебя, но, подумав, я убедился, что был к тебе несправедлив, что твоя любовь никогда не может действовать на человека усыпляющим образом, что напротив, она должна возбуждать его к героическим подвигам, что, может быть, она более всего другого заставила меня бросить Афины для войны.
Поэтому я перестал стыдиться моей любви к тебе, так же как и желания, которое теперь чувствую, снова видеть тебя, хотя это желание чуть было не сыграло со мной злую шутку. Я застал самосцев неподготовленными, добился там легкой победы и уже собирался возвратиться в Афины. Может быть, в этом стремлении играло большую роль желание видеть тебя, во всяком случае я не стану отрицать последнего, но вскоре я убедился, что моя поспешность возвратиться могла иметь дурные последствия: я узнал, что в войне следует спешить выступить в поход, но осмотрительно возвращаться назад. Но к чему сообщать тебе о вещах, которые, конечно, теперь известны всем афинянам? Весь наш флот горит желанием новой морской битвы, и даже кроткий Софокл в настоящее время разгорячен огнем Арея. Я послал его в Хиос и Лесбос, чтобы привести оттуда корабли союзников, другое подкрепление уже в пути. Пришли мне известие о тебе и наших друзьях в Афинах через того трирарха, с которым я послал тебе это письмо, и знай, что я с еще большим нетерпением жду известий от тебя, чем ты от меня. Скажи Фидию, чтобы он не тревожился военным шумом и продолжал свои мирные занятия. Для меня будет самой большой радостью, если по возвращении я увижу, что храм в Акрополе близится к окончанию».
Таково было содержание письма, присланного Периклом к Аспазии.
Милезианка отвечала следующее:
«Меня радует, что ты так быстро оставил мысль, будто бы отважный Перикл сделался слабым и женственным из-за Аспазии. В действительности, может быть, я должна упрекать себя за то, что моими просьбами за моих соотечественников, видимо, заставила тебя выступать на поле деятельности, как ты говоришь. Короткая разлука казалась мне полезной, так как в последнее время тебе как будто немного надоел продолжительный мир и любовь Аспазии, но не стыдись своего желания скорей видеть меня и друзей желание снова увидеть любимое, всегда сильнее непосредственно после того, как его оставили или потеряли. Я боюсь, что ты будешь переносить разлуку все легче по мере того, как она будет становиться продолжительнее и наконец, как Агамемнон под Троей, пробудешь под Самосом десять лет. Но мое желание видеть тебя не может уменьшится с течением времени, так как будет питаться праздностью и одиночеством. Ты оставил меня здесь почти в таком же одиночестве, как будто бы я была твоей супругой. Ты взял с собой кроткого Софокла и услал блестящего Протагора в далекую колонию – со мной остался один Сократ, который часто ищет моего общества, но в последнее время, из недоверия ко мне или к самому себе, или к тебе, он не осмеливается являться ко мне один и переступает мой порог не иначе, как в обществе одного, почти столько же странного существа, как и он сам, соперника нашего Софокла Эврипида. Он и Сократ неразлучные друзья и даже, как кажется, Сократ помогает ему в создании его трагедий, но это пустяки; оба они настолько похожи по натуре, что едва ли один может заимствовать от другого что-нибудь. Что Сократ между мыслителями – то Эврипид между поэтами; и, кроме того, у Эврипида большая коллекция книг, и он живет окруженный музами; в остальном он похож на всех поэтов. Он скрытен и резок и в дружбе только с Сократом и софистами. Однако Сократ имеет над ним такое влияние, что ему захотелось увидеть меня. – «Этот человек, – сказал Сократ, приведя его ко мне в первый раз, – прекрасный сочинитель трагедий, Эврипид, которому ты, как я надеюсь, будешь вдвое удивляться, когда узнаешь, что его отец был мелким продавцом вина, а мать – продавщицей. Ты также должна узнать, что он родился на острове Саламине во время бывшей Персидской войны, в день главного сражения.» – «Это было предзнаменованием величия», – ответила я. «Очень возможно, – сказал сам Эврипид, – но что желали сделать из меня боги до сих пор еще не вполне выяснилось». Затем он подробно рассказал мне (так как, если он начинает говорить, то говорит очень многоречиво), что его отец видел во сне, что его только что родившейся сын выйдет некогда знаменитым победителем из какого-то состязания. Отец, как истинный эллин, решил, что он должен одержать победу на олимпийских играх и вследствие этого тщательно занялся его гимнастическими упражнениями, и, действительно, мальчик одержал победу на состязании, но он всегда имел более склонности к книгам, чем к физическим упражнениям, и вместо олимпийского атлета сделался писателем. – «Как случилось, – спросила я, – что ты почти во всех твоих комедиях говоришь против женщин, и все называют тебя женоненавистником?» «Я женат», отвечал он. «Разве это причина, – возразила я, – ненавидеть всех женщин, даже и тех, с которыми ты не связан подобными узами?» – «Сократ привел меня к тебе, чтобы излечить меня от моей ненависти к женщинам, пока же я уважаю только одну женщину – ту, которая родила меня, бывшую торговку Клейту, я говорю бывшую, потому что в настоящее время я заставил ее переселиться в мое маленькое имение». Я высказала желание познакомиться с этой женщиной. «Если тебе не скучно, – отвечал он мне, – выслушать рассказ, как, во время Саламинской битвы она родила в прибрежной пещере, так как она не пощадит ни одного смертного, который с ней говорит, от этого рассказа – то нет ничего легче, как удовлетворить твоему желанию».