– Дайте мне Эвридику! – вскричал Полос.
– Она уже отдана, – возразил Софокл. – Один актер, еще ни разу не вступавший на подмостках и не желающий сказать своего имени, хочет сыграть Эвридику.
Любопытство Гиппоникоса и актеров было не мало возбуждено таинственным видом поэта, но последний уклонился от дальнейших объяснений. Он подал актерам тексты трагедии, дал им некоторые указания относительно их ролей и костюмов, в которых они должны были выйти, затем Гиппоникос представил им пятнадцать хористов, считая и начальника хора, и пригласил их присутствовать при упражнении хора.
Началось пение гимнов Антигоны. Учитель хора выбивал такт руками и ногами, а иногда, под влиянием возбуждения, всем своим телом. Сам поэт часто присоединялся к нему. Он должен был руководить пением хора, так же, как и придумывать те движения, которыми оно должно было сопровождаться. Он часто отводил в сторону музыканта, схватывал сам лиру и аккомпанировал хору, чтобы иметь возможность лучше направлять как его пение, так и движения.
Как Софокл – в доме Гиппоникоса, также старался и Эврипид в доме Пирилампа, Ион – в доме Мидия, Кратинос – в доме Аристокла и другие поэты в домах других содержателей хоров, точно полководцы, одобряя и возбуждая мужество своей армии, стремясь приобрести победу на празднестве Диониса. Дома содержателей хоров были очагами, из которых возбуждение распространялось по всему городу. У каждого хора, у каждого поэта была своя партия, желавшая ему победы. Обыкновенное, в подобных случаях, возбуждение афинян на этот раз было доведено до предела. Как Гиппоникос, так и Пириламп употребляли все старания, чтобы обеспечить себе победу, и их соперничество, которое каждый день грозило перейти от слов к действиям, давало большую работу афинским языкам. Государственные дела, известия из колоний, сделки в Пирее, все было отложено в сторону, и, если бы афинский флот приготовился к морскому сражению, то и тогда в эти дни о нем говорили бы менее, чем о Гиппоникосе и Пирилампе. Однако в Агоре нашлись двое людей, которые разговаривали совсем о других делах, а не о Гиппоникосе и Пирилампе. Эти люди были Перикл и Анаксагор.
– Ты задумчив, – говорил мудрец своему другу, – заботят ли тебя какие-нибудь новые государственные планы? Или же у тебя на сердце лежит прекрасная женщина?
– Может быть то и другое, – отвечал Перикл. – Как было бы прекрасно, если бы человек мог обходиться без женщины, мог нераздельно отдать себя государственным делам или мудрости, или какому-нибудь другому серьезному и великому делу.
– Человек может обойтись без женщины, может обойтись без всего, – с особым ударением сказал Анаксагор и начал развивать мысль, как хорошо относиться ко всему равнодушно.
Перикл спокойно и кротко слушал мудреца, хотя далеко не имел вида человека, убежденного в том, что слышал.
– Если, – заключил Анаксагор в конце своей речи, – ты не можешь обойтись без женщины, то, обдумав все, мне кажется, твоя жена Телезиппа, годится так же, как и всякая другая – она родит тебе детей, чего же ты желаешь от нее более?
– Ты, кажется, знаешь хорошо, – возразил Перикл, – как она суеверна, как ограничен ее ум. Может быть, это еще можно было бы перенести, если бы она была кротка, но эта женщина постоянно противоречит мне, постоянно оскорбляет мой ум и сердце. Когда, еще прежде, мне приходило много раз в голову подарить ей какое-нибудь красивое платье или что-нибудь такое, что могло бы украсить дом или ее саму в моих глазах, она всегда была недовольна и говорила: «Разве я для тебя настолько недостаточно красива, что ты хочешь, чтобы я украшала себя? Если я не нравлюсь тебе такой, какая я есть, то не хочу нравиться тебе и украшенная». Разве можно говорить глупее и менее женственно? Разве самые молодые и красивые женщины не любят украшать себя для возлюбленных? И разве не вполне естественно желание влюбленного или супруга украшать избранную им женщину? И во всем, что касается любви, она вела себя с таким слепым упрямством, которое сделало бы некрасивой самую прекрасную женщину. Наконец, ты знаешь, что я почти до страсти люблю чистоту, а часто случалось, что подставляя губы для поцелуя, она пачкала мне рот грязью и остатками пищи, снятыми поцелуем с детей. И это не кажется ей неестественным! Но разве мать не должна быть в то же время и супругой? Неужели умная и чувствительная женщина не может соединить в себе то и другое? Что же касается материнской любви, то это чувство естественно и для животных. Разве не сам ты говорил, что только сознание отличает людей от остальных животных?
– В этом отношении ты вполне прав, – заметил Анаксагор. – Что же касается различных украшений и красивых платьев, которых Телезиппа не желает принимать, то все это, с точки зрения рассудка, – глупости и излишняя роскошь. Но женщина – всегда женщина, и я, во имя мудрости, говорю тебе: оставь твои мечты о прекрасной милезианке Аспазии.
– Разве я виноват, – возразил Перикл, – если красота на земле более могущественна, чем мудрость?
В день этого разговора случилось нечто такое, что, если бы Перикл случайно видел это собственными глазами, заставило бы его задуматься и, может быть, несколько поколебало бы веру в достоинства милезианки, и уменьшило бы его страсть к ней, как вода, вылитая на огонь. От Аспазии к поэту Софоклу и обратно от него к милезианке, много раз были посылаемы тайные послы, один раз сам поэт в вечерних сумерках прокрадывался в дом к подруге Перикла. На этот раз Аспазия возвратилась к себе домой в сопровождении мужчины, которого соседи в потемках приняли за Перикла, но это был Софокл.
У дверей дома оба остановились на мгновение. Может быть, они обдумывали, должен ли спутник Аспазии переступить через порог или же возвратиться обратно. Наконец, Софокл обратился к красавице с вопросом:
– Что священнее – дружба или любовь?
– В каждом единичном случае священнее то из двух, которое старее, улыбаясь возразила Аспазия, отвечая на загадочный вопрос, также загадочно.
После этого обмена словами, Софокл простился и ушел обратно, тогда как Аспазия вошла в дом.
На следующее утро после этого небольшого события прорицатель Лампон явился в дом благоволивший к нему сестры Кимона. Он явился с Акрополя, от Диопита, с которым долго шептался.
Едва окончилось жертвоприношение, для которого Эльпиника пригласила прорицателя, как последний с таинственным видом заговорил о Перикле и Аспазии.
Эльпиника и прорицатель часто и охотно любили болтать о всевозможных новостях и передавать их друг другу.
– Кажется, боги хотят наказать гордого Перикла, – сказал Лампон.
– Что случилось? – поспешно спросила Эльпиника.
– Пока то, что в дом прекрасной подруги олимпийца Аспазии в сумерках подкрадывается другой.
– Отчего же нет? – вскричала Эльпиника. – Она – гетера! Но кто этот другой?
– Лучший друг Перикла, любимец богов, как он часто называет себя, трагический поэт с берегов Кефиса.
– Такой же женский поклонник, как и сам Перикл! – вскричала Эльпиника. – Но ты приносишь уже старую новость, друг Лампон. Уже прошло много времени с тех пор, как этого поэта в первый раз видели в обществе Перикла и Аспазии. Всем известно, что он меньше своего друга влюблен в презренную. Может было подозревать, что он потихоньку ходит к ней – но кто видел его? Кто может быть свидетелем этого?
– Я сам! – вскричал Лампон. – Я сам видел его и мимоходом слышал небольшой разговор у дверей. А вторым свидетелем, если это понадобиться, будет Диопит.
– Хорошо! – вскричала Эльпиника с восторгом. – Это известие, будучи передано Периклу, нанесет смертельный удар его любовной связи с милезианкой. Эта связь есть источник всяких безбожностей в Афинах, и ионийка – великая злодейка, она должна погибнуть! Но кто возьмет на себя смелость передать об этом Периклу?
– Лучше всех для этого подойдет Теодота – так думает Диопит. Эта женщина с некоторого времени не без успеха, как кажется, забросила свои сети на возлюбленного Аспазии, и если она доставит ему доказательство неверности милезианки, то ей легче всего будет устранить Аспазию.