В Германии одной из возлюбленных Карузо стала молодая певица оперетты Эльза Траунер. В архиве младшего его сына сохранились две ее фотографии. На одной из них написано: «На память о последних минутах на вокзале во Франкфурте. Октябрь 1908». Судя по другой — в рамке в виде сердца — Энрико и Эльза встречались через год. На ней — слова: «На память о чудных днях любви во Франкфурте — Октябрь 1909 — Эльза». И ниже приписка «piccola bambolina» («маленькая кукла») — вероятно, прозвище, придуманное Карузо для Эльзы. Она родилась в 1887 году, на момент встречи с тенором была молода, привлекательна, свободно владела двумя иностранными языками и выступала в разных городах Германии. Энрико Карузо-младший полагает, что его отец был искренне увлечен ею и это не был один из многочисленных «дежурных романов» тенора.
Энрико и Эльза познакомились на железнодорожном вокзале во Франкфурте. Когда девушка увидела легендарного певца, то невольно протянула ему розу. Тенор с улыбкой принял цветок и пригласил ее в свое купе. В Берлине они много времени проводили вместе. Иногда Эльза выступала в роли переводчицы, заменяя ему Эмиля Леднера. Общение с ней помогло Карузо немного прийти в себя. По крайней мере, в воспоминаниях она писала, что Энрико был в приподнятом настроении, постоянно шутил и смеялся[263]. Она посещала все спектакли с его участием и позднее рассказывала: «Карузо был не только великим певцом, но и замечательным актером. Он буквально „проживал“ свои роли. Помню, как по окончании „Богемы“ он не смог выйти на аплодисменты — настолько был эмоционально опустошен…» Похоже, Эльза не догадывалась, какие воспоминания вызывали у тенора подобную «опустошенность»…
Связь Карузо и его подруги-немки длилась до начала войны. В глубокой старости, в письме, датированном 17 января 1976 года, Эльза признавалась племяннице: «Карузо обожал меня и хотел жениться. Но, увы, этому помешала война…»[264]
Однако это, скорее всего, иллюзия. В те годы Энрико о браке не помышлял, хотя щедро раздавал девушкам авансы на сей счет.
Карузо оставил неизгладимый след в жизни Эльзы. Вскоре после окончания отношений с ним она ушла со сцены. Выйдя замуж в 1917 году, она продолжала боготворить Энрико, и мужу приходилось с этим мириться. Ее комната представляла собой в буквальном смысле мемориал Карузо. Там были его подарки, медальоны, автошаржи, рисунки, вырезки из газет и другие памятные предметы. Стены были увешаны его фотографиями. Безвременную смерть тенора Эльза восприняла как катастрофу, потрясшую ее едва ли не меньше, нежели только что отгремевшая война. До конца своей очень долгой жизни (Эльза умерла в 1985 году в возрасте 98 лет!) она, как святыню, хранила любовные письма своего великого друга.
Сам же Карузо, несмотря на все романы и даже брак, так и не мог забыть Аду. Один из наиболее близких Энрико людей, импресарио Эмиль Леднер писал: «В течение многих лет он не мог простить предательства Ады. Возможно, до самой смерти. Она никогда не исчезала из его жизни, мыслей и чувств. Каждый раз, когда Карузо должен был выступать в „Богеме“ или „Паяцах“, он невероятно мучился и заражал этим состоянием окружающих. Во время спектакля его душили рыдания, его несколько часов лихорадило. В образах умирающих Недды и Мими ему представлялась Джакетти. Это состояние нервного напряжения подчас становилось совершенно невыносимым. В конце концов Карузо вынужден был на целый сезон исключить из своего репертуара „Паяцев“»[265].
Роза Понсель вспоминала, что как-то ехала с Карузо из Нью-Йорка в поезде и тот вдохновенно ночь напролет рассказывал ей о «синьоре». Певица была потрясена тем, что тенор ни разу даже не заикнулся про жену-американку, с которой обвенчался всего за несколько месяцев до этого.
Душевная травма, которую перенес Карузо, естественно, отразилась и на его физическом состоянии. У него начались головные боли, вскоре ставшие настолько сильными, что он едва мог их выносить. Эмиль Леднер так описывает то, что творилось с его другом после роковых событий: «Я никогда не думал, что человек может так страдать от головных болей, как страдал в то время Карузо. На протяжении многих недель голова у него болела практически каждый день. Трое врачей были не в силах ему помочь. Я часто видел, как в эти дни Карузо изнемогал от жуткой пытки, сжимал голову, в отчаянии бил кулаком в лоб. Я не понимаю, как он при этом мог, собирая всю волю, выступать на берлинской сцене в „Аиде“, „Кармен“ и „Любовном напитке“. Каждый раз Карузо был великолепен, но никто даже не мог представить, сколько ему приходилось прикладывать для этого усилий! Он так страдал, что каждый раз я предлагал ему отменить выступление. Однако мои слова разбивались о его железную волю:
— Если я отменю спектакль, то наживу себе сотни врагов. Многие билеты приобретались у спекулянтов. Каждый из тех, кто переплатил вдвое и не получит потом половины суммы, станет моим врагом. Я не хочу, чтобы моя болезнь оказалась предметов досужих толков…
И его позицию в этом вопросе невозможно было поколебать.
…Я даже представить не мог до этого, что человеческий организм способен вынести такое количество аспирина, пирамидона и всех тех лекарств, которые он употреблял. Когда мы покидали Берлин, я взял с собой около 20 бутылок аспирина. Мигрени мучили Карузо все последующие годы жизни. Он писал мне в 1914 году: „Даже при том, что в целом я неплохо себя чувствую, головные боли никогда не покидают меня“.
И в 1915 году: „Мои головные боли стали бедствием, зависящим от малейших изменений погоды. Когда идет дождь или температура понижается, у меня возрастает черепное давление, и боль начинает мучить нещадно. Единственное, что помогает при этом — немецкий аспирин. Так что, пожалуйста, пришли мне еще несколько бутылок“»[266].
Во время европейских гастролей Карузо Леднер был не только импресарио, но и секретарем тенора, его компаньоном, медбратом, доверенным лицом, организатором его досуга и опекуном. Это была нелегкая работа. Карузо получал тогда ежедневно по 50–60 писем на разных языках и считал долгом отвечать почти на каждое, что и приходилось делать его немецкому другу.
Когда не было спектаклей или репетиций, Энрико любил вырезать и вклеивать в альбомы фотографии, собирал отзывы прессы о своих выступлениях, раскладывал пасьянс, ходил в цирк и кино. Импресарио попытался развлекать друга изысканными немецкими анекдотами, однако тот их не очень понимал и в ответ рассказывал смачные итальянские, причем сам же хохотал как над ними, так и над смущением своего друга. Дороти Карузо позднее рассказывала об особенностях чувства юмора своего мужа: «Юмор Энрико не носил утонченного характера. Его непосредственность была столь же искренней, как радость крестьянина на ярмарке. Зимой, когда улицы были покрыты снегом и льдом и дул сильный ветер, он, бывало, стоял у окна, глядя на людей, пересекавших Таймс-сквер, и трясся от смеха. Он с удовольствием считал сбитые шляпы и сломанные зонтики и кричал в окно, как будто его могли услышать: „Осторожно. Здесь скользко!..“
В цирке он был не зрителем, а действующим лицом. Он становился им уже тогда, когда входил в двери Медисон-сквер-гарден. Как ребенок, он был весь поглощен происходившим. Он гримасничал вместе с клоунами и высовывался из ложи, чтобы пожать им руки, когда они уходили с арены. Он невольно обращал на себя всеобщее внимание. Он ходил смотреть на уродцев, как будто навещал своих приятелей. Однажды Энрико спросил трехногого уродца, доволен ли тот таким числом ног.
— До чего же забавно, — сказал он. — Ему нравится, что он может сидеть и стоять на коленях в одно и то же время.
Затем с гордостью добавил:
— Он тоже неаполитанец, как и я…»[267]