Один из крупнейших пианистов XX столетия Артур Рубинштейн, триумфально дебютировавший в нью-йоркском Карнеги-холле в 1906 году в возрасте девятнадцати лет и сразу ставший знаменитым в Америке, был человеком чрезвычайно разносторонним и не пропускал ни одного значимого музыкального или театрального события. Вскоре по приезде в Нью-Йорк Рубинштейн отправился в «Метрополитен-оперу», где в тот день давали «Аиду», и оставил об этом воспоминания: «Я всегда любил „Аиду“, но полюбил ее еще больше, когда услышал Карузо. У него был самый феноменальный тенор, какой я когда-либо слышал в жизни: необычайно мощный и одновременно мягкий в своем звучании. Мастерское владение дыханием и чудесная фразировка свидетельствовали, что он был не просто певцом, но и музыкантом высшей пробы. Когда он пел волнующую арию, сам звук, сам тембр его голоса вызывали у меня слезы. Только баритон Баттистини, бас Шаляпина и, позднее, сопрано Эммы Дестинн производили на меня подобное впечатление.
Во время антракта меня провели за кулисы, чтобы познакомить с Карузо и с директором оперы господином Конридом. Певец был красноречивым и сердечным неаполитанцем:
— Браво, браво! Я слышал о вашем замечательном успехе, — сказал он, обнимая меня.
(Вероятнее всего, он вообще ничего не слышал обо мне, но мне его слова были, понятно, приятны.) В поздние годы я имел, слава Богу, возможность слушать его чаще, и даже несколько раз мы выступали вместе в концертах.
Генрих Конрид, немец, церемонно принял нас в своем кабинете. Он был необычайно доволен собой и чувствовал себя исключительно важной персоной. Польщенный энтузиазмом, выраженным мной в отношении Карузо, он спросил меня:
— Может быть, вы слышали в последнее время в Европе каких-нибудь хороших певцов?
— Я знаю только одного, — ответил я, — и это гений: русский бас Федор Шаляпин.
Директор с некоторой издевкой рассмеялся:
— Мой юный друг, — сказал он мне по-немецки, — мне известно, что он недурен; но после Эдварда Решке ни один бас не может рассчитывать на успех в Нью-Йорке.
Я не стал спорить; понадобились годы, чтобы Федор Шаляпин завоевал Америку…»[212]
Карузо по-прежнему много внимания уделял работе в студии. К этому времени несколько усовершенствовалась техника звукозаписи — теперь исполнитель пел под аккомпанемент небольшого оркестра. Концерн «Виктор» (одной из компаний которого была фирма «His Master’s Voice») заключил с Энрико очень выгодный для обеих сторон контракт, благодаря которому Карузо впоследствии получил более двух миллионов долларов — немыслимую для других певцов сумму. Английский писатель Комптон Маккензи размышлял: «Мне приходит в голову мысль, кажущаяся неоспоримой, что голос хозяина, к которому прислушивается фокстерьер на этикетке пластинок фирмы „His Master’s Voice“ („Голос его хозяина“) — голос Карузо, так как никто лучше этой граммофонной компании не знает, чем обязан граммофон певцу. Именно распространение этого прославленного голоса сулило граммофону его нынешние достижения. После Карузо, уже в эпоху звукозаписи, ни один тенор не сделал ничего подобного»[213].
В конце сезона 1906 года труппа «Метрополитен» вновь отправилась на гастроли по стране. В Национальном театре Вашингтона, где Карузо 23 марта пел Эдгара в «Лючии ди Ламмермур», а на следующий день — Канио, произошел забавный эпизод. Во время перерыва Карузо стоял у служебного входа и болтал с одним из работников театра. Куда-то ненадолго отлучившись, собеседник Карузо, вернувшись, сообщил, что в холле театра находится президент, который желает поговорить с тенором. Карузо, естественно, подумал, что это розыгрыш, и в шутливой манере ответил, что пусть президент его подождет. Он еще поболтал и вернулся в театр.
«Я вошел в холл и обомлел! — рассказывал Карузо. — В дверях был — как вы думаете, кто? Теодор Рузвельт собственной персоной! Он был в самой обычной одежде. Президент широко улыбнулся и взял меня за руку:
— Мистер Карузо, — сказал он, — я слышал, как вы заняты, так что мне ничего не оставалось, как дожидаться вас!
Что мне было делать?
— Господин президент, — лепетал я…
Больше я не смог найти слов. У меня перехватило сердце. Все это время, пока я, как идиот, болтал у входа, я мог общаться с самим Теодором Рузвельтом!»[214]
Карузо, искренне восхищавшийся американским президентом, попросил у него фотографию с автографом и на следующий день получил большой портрет Рузвельта, подписанный лично ему. Естественно, в прессе известие о знакомстве Карузо с Рузвельтом произвело фурор и вызвало бурное обсуждение.
После Вашингтона труппа «Метрополитен-оперы» посетила Питсбург, Чикаго, Сан-Луис, Канзас-Сити — перед тем, как отправиться к западному побережью. И там турне было прервано неожиданным происшествием.
Семнадцатого апреля состоялось представление «Кармен» в оперном театре Сан-Франциско. Карузо находился в прекрасной вокальной форме (чего нельзя было сказать, кстати, в тот день об Оливии Фремстад, певшей заглавную партию). А рано утром 18 апреля случилась беда — страшное землетрясение, во время которого погибли более трех тысяч человек, а более трехсот тысяч остались без крова.
Родные и знакомые Карузо целые сутки провели в сильном волнении, пока в Европу не пришла весть, что с ним все в порядке. Поскольку тенор был самой колоритной фигурой в труппе «Метрополитен-оперы», слухи, как обычно противоречивые, затронули в первую очередь его. В одной газете утверждалось, что Энрико потерял при землетрясении все костюмы, в другой можно было прочитать, что имущество певца не пострадало. Правда, все сходились в одном: тенор чудом избежал гибели. Родольфо Карузо запечатлел эти ужасные события по воспоминаниям отца:
«Когда отец в ту ночь пришел после спектакля в гостиницу, то сразу лег спать. Проспав несколько часов, он вдруг проснулся (как впоследствии стало известно, это было в 5 часов 13 минут утра). Его кровать ходила ходуном. Подумав, что его будит камердинер, он сказал:
— Мартино, я устал, дай мне поспать.
И он опять заснул. Однако через несколько минут кровать подпрыгнула еще сильнее и на нее упал платяной шкаф с зеркальной дверью. Зеркало разбилось. Папа сел на кровати и увидел, что стены трясутся и с них сыпется штукатурка. Из разорванных труб в комнату хлынула вода, в результате произошло короткое замыкание. Все заискрило. Комната наполнилась запахом горящего каучука. Отец оцепенел. Он сидел на кровати, парализованный страхом. Конечно, он знал, что такое землетрясение — все же он рос рядом с Везувием, слышал о катастрофах в Лиссабоне, на острове Гваделупа. Но тогда он растерялся. Когда страшная вибрация чуть поутихла, он крикнул:
— Мартино! Мартино!
И в ответ услышал:
— Синьор Энрико! Синьор Энрико!
Из соседней комнаты выбежал верный Мартино. Подождав несколько секунд, они быстро побросали в две сумки самые необходимые вещи и ценности и ринулись вниз по лестнице, которая была уже охвачена пожаром. Лифт не работал. Они тащили сумки с одеждой и с ужасом наблюдали, как дым заполняет лестничную площадку. Наконец отец и его слуга оказались на улице. Мартино, переживая за дорогие театральные костюмы, сказал:
— Синьор Энрико, я сбегаю в театр поискать ваши вещи.
Отец остался с сумками один на тротуаре. Вокруг все было в развалинах. То и дело вспыхивали пожары, быстро перекидываясь на соседние дома. Многоэтажная гостиница все еще держалась благодаря стальному каркасу. В ее фасаде были трещины, и вода, бьющая из разорванных труб с каждого этажа, создавала впечатление огромного, низвергающегося каскадом водопада. Еще один подземный толчок наконец прервал доступ воды в здание.
Папа стоял в растерянности, пытаясь понять, что дальше делать. Вместе с несколькими друзьями, присоединившимися к нему, он стал думать, как выбраться из эпицентра землетрясения. Какая-то дама подошла к отцу и язвительно сказала: