При этом все же сам Карузо не был полностью удовлетворен первой сессией. Были записи, где его голос звучал совершенно изумительно. Позднейший исследователь дискографического наследия тенора отмечал, в частности, по поводу арии Фауста из первого акта «Мефистофеля» А. Бойто: «Кроме едва заметного преждевременного вступления… пластинку характеризует на редкость превосходное пение. Бросается в глаза продолжительное, совершенное диминуэндо на словах „Di sacro master“. Мецца-воче Карузо в ранних записях изумительно, и в будущем оно не достигало той красоты, какая им присуща. Оно отличается уникальной наполненностью и определенной мужественностью, что делает его непохожим на мецца-воче других теноров…» Но были и огрехи, подобные описанному, при анализе арии Каварадосси из третьего акта «Тоски»: «Во время этой записи произошли странные вещи. Карузо начал речитатив на три такта раньше, чем следовало, и спел первую фразу в тональности си-бемоль вместо фа-диез. После этого они с аккомпаниатором разошлись и сошлись лишь во фразе „Е un passo sfiorava la rena“. Отсюда все пошло хорошо, но можно себе представить реакцию композитора, когда он услыхал эту пластинку! Нет сомнения, что запись была бы перепета, если бы позволило время. В наше время невозможно представить себе, чтобы могла выйти пластинка с такими накладками»[160].
Ко всему прочему, во время этого сеанса было несколько фальстартов — когда тенор начинал петь раньше, а потом, спохватившись, вступал уже в нужный момент. Тем не менее трудно переоценить значение, которое имеют в истории грамзаписей пластинки, напетые Карузо для компании «Граммофон и пишущая машинка» в 1902 году в «Гранд-отеле» в Милане. В своих воспоминаниях «Музыка на пластинках» Ф. Гейсберг поместил под фотографией Карузо слова «Он создал граммофон», и тот факт, что певец за всю жизнь получил в виде гонорара более миллиона фунтов стерлингов за свои пластинки (HMV и Victor), красноречиво свидетельствует о том, что эта фраза — не фигуральная. Гейсберг, записывавший Карузо в тот памятный период, когда певец напевал свои первые «G&T» пластинки, рассказывал, что, услыхав Карузо, он сразу понял, что это голос, «о котором мечтает тот, кто выпускает пластинки». В то время оператор, производивший запись, находился между Сциллой и Харибдой. Если певец располагался рядом с рупором, голос дребезжал, если отходил от него — мецца-воче исчезало в шуме иглы. Голос Карузо, говорил Гейсберг, разрешал эти проблемы, а также многие другие, так что сэр Комптон Маккензи вполне справедливо сказал как-то:
— В то время как скрипки звучали, как осенние мухи на оконном стекле, увертюры — как будто сыгранные на плохих губных гармошках, камерная музыка — как перепевы влюбленных котов, духовые оркестры — как удаляющийся паровой каток, а фортепьяно клацало, как старуха искусственными зубами, голос Карузо провозглашал «многая лета» и укреплял нашу веру…[161]
Первые записи Карузо были напечатаны в Ганновере тиражом в тысячу экземпляров, с красной этикеткой, и поступили в продажу в Лондоне в мае, когда певец уже познал триумф в «Ковент-Гардене». Пластинки разошлись моментально, после чего был сразу же напечатан повторный, куда более внушительный тираж, принесший фирме колоссальный доход (за полгода первая сессия Энрико принесла фирме доход в 13 тысяч фунтов стерлингов).
Голос Карузо оказался Клондайком для звукозаписывающих компаний, а успех его пластинок привел к тому, что стали активно записываться и многие другие певцы, ранее категорически отказывавшиеся от этого — например Аделина Патти и Нелли Мельба.
В семейной жизни в тот период Карузо был счастлив. Правда, Ада по-прежнему сетовала на то, что ей пришлось преждевременно прекратить оперную карьеру, и не упускала случая во время бурных «сцен» напомнить об этом своему другу. Немало хлопот доставлял Аде и сын Фофо — он рос очень активным мальчиком, требовавшим непрестанного контроля. Во взрослые годы Родольфо Карузо рассказывал историю, происшедшую в их миланской квартире:
— Я помню, впервые меня — и вполне заслуженно — отшлепали, когда я… напился. Дело было так. Отец очень любил Тосканское вино, так как в нем содержалось не так много алкоголя. Вино ему привозили из Флоренции в пол-литровых бутылках. Мне было три с половиной года, и я тогда был необычайно живым и непослушным ребенком. Однажды, забравшись на чердак, я наткнулся на ящик, в котором хранились бутылки с вином. При виде заманчивых упаковок с красными, белыми и зелеными надписями я вспомнил вкус вина, которое мне по одному глотку изредка в шутку давали попробовать. Клянусь, мои намерения были вполне невинными! Но, видно, сам дьявол водил тогда моей рукой. Я взял одну из этих бутылок и украдкой пробрался в столовую. Там я из буфета достал кусок сыра и забрался под стол, покрытый большой, свисающей до пола скатертью. Не помню, как мне удалось вытащить пробку. Возможно, я использовал для этого штопор. Во всяком случае, я уже был достаточно развит, чтобы не отступать перед трудностями. Я уютно расположился в центре овального стола и начал есть сыр, потягивая вино, которое мне казалось на вкус просто изумительным!
Мои родные, привыкшие к постоянному шуму, который я создавал, долго не могли понять, что происходит и почему вдруг стало так тихо. Первой, кто заподозрил неладное, была бабушка. «Фофо! Фофоо!.. Фофооо!..» — позвала она меня. Но ответом была мертвая тишина. Встревожившись, бабушка позвала дядю Джованни и маму, и они все начали лихорадочно искать меня по всему дому. Тем временем с репетиции вернулся отец. Узнав, что произошло, он решил, что я вышел один на улицу и там стал жертвой несчастного случая. Папа буквально слетел с лестницы и бросился искать меня, бегая от дома к дому. Но все было тщетно. Отчаяние охватило семью. И тут дядя Джованни, зайдя в столовую, услышал легкое сопение. Остановившись, он прислушался, стараясь определить, откуда доносится звук. Он на цыпочках подошел к столу, приподнял скатерть и обнаружил там меня — блаженно спящего, как Ной, сжимающего в руках пустую бутылку из-под вина и окруженного сырными крошками. Как только меня извлекли, я был нещадно отшлепан и выруган, однако на меня это не сильно подействовало — как мне потом рассказывали, я проспал более суток[162].
Ребенок рос в семье и обществе музыкантов, так что не было ничего удивительного в том, что он уже с трех лет проявил музыкальные способности. Родольфо вспоминает: «В марте 1902 года отец взял меня на премьеру оперы А. Франкетти „Германия“ и в антракте в своей гримуборной он начал отбивать пальцем какую-то ритмическую фигуру. Я тут же узнал в этом „Questa о quella“[163] из „Риголетто“ и начал с энтузиазмом напевать мелодию, причем, как рассказывали, довольно точно, за что тут же был расцелован и затискан онемевшими от изумления артистами. Отец просто сиял от радости и гордости за меня[164].
Когда Фофо немного повзрослел, его отдали в лучший детский пансион Милана. Таким образом, мальчик с ранних лет постоянно находился в компании сверстников. По всей видимости, между сестрами Джакетти в это время царил если не мир, то временное перемирие. Фофо вспоминал, что его часто отводили к тетушке Рине, которая жила в прекрасной квартире в Милане.
Она была так похожа на мать, что я никогда не был уверен, называть ли ее тетушкой или мамой…»[165]
Следующей вехой в карьере Карузо стал лондонский дебют 14 мая 1902 года, совпавший по времени с торжествами по поводу коронации Эдуарда VII. Чтобы придать большую значимость первому появлению в Лондоне тенора, который все больше завоевывал мировую популярность, было решено, что он выступит с давней любимицей англичан Нелли Мельбой. В разговоре с руководством «Ковент-Гардена» примадонна подтвердила, что тенор безусловно достоин наивысших похвал, и без колебаний согласилась участвовать в его дебюте.