Я получил письмо из Праги от Кадлецовой.
В свою очередь я ей написал, что ты, хоть и бездарен, — достоин все-таки ее внимания, и что у тебя выходят в «Знамени» «Завтрашние заботы», и пусть она ее переведет. Вот что я ей написал.
Мой «Северный дневник» перенесли в № 3 — таким образом ты лишился мощного конкурента, а журнал (т. е. номер 2) обеднел. Все из-за проклятых художников. Они затянули, а теперь типография не успевает сделать клише ко второму номеру. Грустно это.
Сучков о тебе очень уважительно отзывается, это хорошо, хотя я ему и написал, что тебя не стоит уважать, подумаешь! Я очень злобный и завистливый человек.
Приезжай в Москву в начале ноября, звони мне. Надо бы устроить свидание с Кожевниковым и Сучковым и выложить им наше кредо, чтобы знать, что они возьмут и насколько на них можно рассчитывать в смысле печатания.
12.05.61. Коктебель.
Я в Коктебеле, но ты сюда не езди, тут как-то мусорно, людно, плоско, пыльно и т. п. — до того, что я хотел тут же повернуть оглобли, но задержался, т. к. что делать, раз заехал. А ты не езди.
Как мама? Благополучно ли прошла операция и как она теперь себя чувствует?
Как твои дела, хотелось бы знать. Слушай, Витька, не пей, пожалуйста, ладно? Береги себя, старик. Тут приехал Таланкин и мы с ним быстро сошлись, а закончилось это бог знает как — с него взяли штраф 5 руб., с меня 10. Ты только не говори никому, чтоб не дошло до Мосфильма. (Насчет Таланкина.) Я тебе потом расскажу, когда увидимся. И я пока завязал, не пью совсем уже дней пять, да и неохота. Так что, Витька, остепенись хоть временно, очень тебя прошу.
Я взял у Игоря из твоих денег 70 руб. Ты не сердись на меня, вдруг деньги у меня катастрофически рассеялись, я остался на бобах, а подзанять больше не у кого было. Я тебе их пришлю где-нибудь в июне. Подождешь? Я обязательно отдам в срок, в крайнем случае, займу у другого, а тебе вышлю.
Ну, будь здоров! Очень я о тебе думал эти дни, т. к. ты был, по-моему, какой-то несчастный и одинокий в Ялте. Пришли мне письмо-телеграмму! А то я буду волноваться.
P.S. Отрывок из сев. очерка перевели в Италии. Там в «World» и «del Oceano» — пущай знают, что значит русский Север!
16.05.61. Коктебель.
Старик, спешу поделиться с тобой своей радостью — ибо больше не с кем. А ты поймешь ее, эту мою радость, где-то ты ее поймешь.
Кстати, ужасно заразное слово это «где-то», его у меня вдруг обнаружилось в рассказах — как вшей на покойнике. И я его давлю. Так вот, повторяю, ты поймешь, почему я сижу сейчас за тремя бутылками пива и за таранью, рву ее зубами, жую, пускаю себе слюни, подбираю их и пью пиво, круто посоленное. Кстати, не задумывался ли ты, как писать, «посоленный или посоленый»? Из-за этого загадочного слова появление на свет моего рассказа «Трали-вали» задержалось ровно на три дня. Я ходил вокруг машинки, изредка бегал в Клуб и все думал, как написать? Там у меня в первой фразе есть слово «недосоленной». Так вот я не знал, как его посолить.
Короче говоря, собака прибежала! Она прибежала, вернее, пробежала, и это произошло за рекордное время — три часа! Ура! За три часа, старик, я отгрохал рассказ и тарахтел на машинке так, что под моим окном собралась вся улица. Размер этого шедевра 13 стр.? Но этого мало! На другой день, разъярившись, я сел за новый рассказ и затьмутараканил его за шесть часов. Мало того! Сегодня я сел за машинку и, стуча на ней, как на кастаньетах, нащелкал еще пять тысяч слов и обрел новый рассказ про войну. Старик! Я плакал, пиша его, я сморкался одной рукой, а другая рука в это время выбивала глаголы и существительные.
Три рассказа, старик, за три дня! Теперь я, как падишах, пью пиво и жру тарань. Я начхал на всех Хемингуэев и разных прочих. Теперь я могу ехать на Север. Сегодня я долго думал, кому послать телеграмму о том, что у меня столько изумительных рассказов. Я сперва хотел в «Огонек», а потом — в «Литгазету», потом — в «Знамя». А потом я раздумал, хотя эти рассказы жгут мою душу и требуют немедленного опубликования.
Ах, ах, не те времена, старик! Если бы это были раньшие времена, то в «Новом времени» появилась бы заметка: «Знаменитый писатель Ю. Казаков, который сейчас находится в Коктебеле, закончил четыре новых рассказа. По слухам, право первого издания он предоставил газете „Правда“. Читатели с нетерпением ждут опубликования новых шедевров гениального русского писателя, о котором Толстой сказал, что он второй Толстой. Соб. корр. Трахман». Анонсы, авансы… Все приятные слова, кстати, кроме «алиментов», начинаются на «А». В Бухаресте полно магазинов, которые называются почему-то «Алиментаре», что приводило наших женщин в восторг.
Да, знаешь, Витька, мое поведение повергло моих хозяев в уныние и испуг. Я не сказал им, конечно, что я писатель. Они привыкли к отдыхающим. Они привыкли, что нормальные люди встают утром, завтракают и идут на море до обеда, потом они обедают и опять идут на море и т. д. И вдруг появился тип, который не выходит из комнаты совершенно, ложится спать в три часа, встает в семь и издает подозрительные щелкающие звуки. Они потребовали с меня паспорт и залог 10 руб.
А как тебе понравится такая деталь?: «Телята с наслаждением паслись на седых озимых и часто мочились, задирая хвосты и расставляли курчавые в паху ноги. И там, где они мочились, появлялись изумрудные пятна обрызганной молодой ржи». Дело происходит в осенние заморозки. Это я сам придумал, ей-богу!
Этот рассказ был той каплей, которая выплеснула из меня пародию на Юру под названием «Ой, ты северное море»:
«— Все мы на земле странники, — говорил пожилой, бородатый, одетый в армяк, слегка испачканный кровью барана, горбоносый, гнусавый, с залысиной на затылке колхозник из села Ромашкино: села, что раскинулось, сжалось, разбежалось, примедлилось по-над странным, тревожным, дурманящим морским запахом.
— И то верно, милок, — соглашалась с ним пожилая, морщинистая, слегка испачканная коровьим навозом, с перебитым носом седая колхозница.
Они тянули невод из холодного моря, на которое опрокинулось холодное небо. От моря тянуло запахом моря, воды, водянистым, мокрым, влажным, подмоченным запахом.
По берегу бежала собака, оставляя за собой мелкие, острые, быстрые следы своих мохнатых, когтистых лап. Собака бежала совершенно слепая, ее окружал, опушивал, начинял запах дичи.
— Вон бежит собака, — пробормотал кто-то из них и бросил невод. Собака блеснула странным, диким, соленым глазом и промолчала.
А море все говорило свое, извечное, непонятное, лизало холодные берега. И смешно было, странно, глупо, невесело смотреть на людей и собаку, когда рядом говорило свое извечное, северное, белое море» (Лит. газ. 1962. Сентябрь).
Твардовский сердился на Казакова за «слишком усердно эксплуатируемую детализацию всевозможных запахов», ибо считал эти запахи эпигонством — от Бунина. А дело-то в том, что после потери слуха и только частичного его восстановления у музыканта Казакова, лишившегося музыки, начали обостряться другие органы чувств — в первую очередь обоняние. Потому он и про собак любил писать.
Никому из читателей нет дела до болезней писателей. И коли в прозе слишком много запахов, то это будет раздражать. Но вот только Бунин здесь не виноват.
Ю. Казаков — мне.
19.10.61. Псковско-Печорская обитель.
Пишу тебе, как на Марс, в надежде, что твои коллеги будут настолько любезны, что доставят тебе письмо.
Слава портит людей, в этом я убедился давно и бесповоротно. Было время — молодой, красивый и робкий Конецкий писал своим знакомым интересные письма. Знакомые ему редко отвечали, но он все равно писал.
Теперь Конецкий женат на известной киноактрисе, богат, знаменит, получает миллионы писем, сам никому не пишет — и доволен судьбой.
Хотя ты меня и презираешь, а живу я в Псковско-Печорской обители, счастлив, сыт и одет и помню о долгах своих.