Как-то к ней в палату прорвался директор местной электростанции.
— Девушка, — говорил он, — прошу, умоляю, чтобы ты приехала к нам. Я умоляю, ваш начальник госпиталя запрещает. Почему запрещает? К другим тебе можно ехать, а к нам нельзя? А все другие, сама знаешь, от нас зависят. Плохо с энергией — плохо с выполнением плана. А что такое план? Это то, что надо дать на фронт. Понимаю, ты слабая, много выступать тебе нельзя, но очень прошу, один раз приезжай к нам, хоть на несколько минут приезжай. Пускай те, кто еще не работает по-фронтовому, хоть поглядят на тебя, на девушку из Ленинграда.
От той поездки на ГЭС остались в памяти большой зал, наполненный людьми, и поразительная тишина, когда слушали ее. Потом толпа рабочих провожала ее до машины. Хотели донести на руках, едва отбилась: «Сама я, мне даже полезно. Учусь ходить на костылях».
Много было таких встреч. Теперь уже все трудно вспомнить. А то выступление на ГЭС запомнилось особенно потому, что имело продолжение. Через несколько дней директор станции опять приехал в госпиталь, опять прорвался к ней в палату:
— Спасибо тебе, девушка, спасибо, ленинградка. Ты знаешь, что сделала? Ты сердце перевернула у наших людей. Раньше говорили — не можем больше выработать никак! И правда, машины старые, ремонт им нужен и нельзя остановить на долгий ремонт. А после того как ты приезжала, ремонт не делали, а работают лучше. Даже не пойму как, но лучше, можешь мне поверить. То не выполняли план, а теперь выполняют. Стараются наши, как ленинградцы, честное слово.
Ока долго лежала в госпитале. Кончилось лето, прошла осень, прошла и зима… Ей сделали протез. Кто знает, чем раньше занимались люди, которых война заставила взяться за изготовление искусственных рук и ног? Может быть, лили гири, гантели для спортсменов, может, просто чинили примусы. Протезы они делать толком еще не научились. Тот, что привезли Нине, был неуклюж и тяжел. Она надела и попробовала ходить — сперва по палате, потом по госпитальному двору.
На дворе ее встречали солдаты с ампутированными ногами.
— Брось, девушка, не мучай себя, — говорили они. — Нам тоже сделали такие штуки. Не можем носить их. Мы, мужики, не можем, куда же тебе, девчонке?
— А я буду! — твердила Нина и кусала губы.
Было больно, протез жал, натирал ногу до крови. Что-то в нем исправили, но легче не становилось… Каждое утро она содрогалась, надевая его. Начинался новый день пыток. Она терпела, а если плакала, то отвернувшись к стене, чтобы никто не видел. Но в конце концов Нина победила эту проклятую штуку. Стала ходить на протезе. Правда, с костылями, без них еще не могла, но и то было победой. Врачи водили ее по всему госпиталю, демонстрировали раненым:
— Вы бросаете протезы, говорите, не привыкнуть, а вот девушка привыкла, ходит. Как же вам, мужчинам, не стыдно?
И то, чего не могли раньше сделать уговоры, объяснения врачей, сделал пример этой девушки. Мужчины тоже стали носить протезы и постепенно привыкали к ним.
В первый раз без костылей она прошла в одной воинской части. Там было ее очередное выступление. Бойцы стояли на плацу бесконечной шеренгой. Скомандовали «Смирно!», оркестр заиграл торжественный марш. А Нине надо было пройти перед строем. И тогда она оставила костыли. Шла, стараясь не упасть, и думала только об одном — надо дойти. Как пойдет назад, об этом уже не думалось, но хорошо, что замполит в части оказался внимательным человеком — взял костыли и нес за ней. Назад она возвращалась на них.
Навсегда рассталась с костылями позже. Было это уже не в Баку, а в Балашове, в нескольких шагах от дома, где жила ее бабушка.
Нина пролежала в госпитале девять месяцев.
— Думаем послать вас в Цхалтубо на поправку, — сказал начальник отделения.
Нина отказалась: «Хочу в Ленинград». Решила по дороге заехать только в Балашов, к бабушке. Там, у бабушки, прошло ее детство. Отца ведь она не знала — кулаки зарубили его, когда ей едва исполнился год. Нина видела только памятник в самарском селе Таволошке. На граните было написано, что здесь лежит рабочий-большевик Василий Петрович Бутыркин, отдавший жизнь за молодую Советскую власть.
Бабушка была самым близким ей человеком, и этому близкому человеку шел уже девятый десяток. Нина не писала ей, что потеряла ногу. Ранена, и все. Теперь, когда родной дом был уже близко, за углом, она почувствовала, что не может войти туда на костылях. Со злостью кинула их на пустыре в бурьян. Пропади они пропадом! Все! Будет ходить без костылей, как все люди.
Вот так она решила для себя: «как все люди». Никаких скидок себе не даст и у других не попросит.
Так она сказала Петрову. Только всплакнула немного, очень уж соскучилась по Ленинграду, по девочкам, по части. Но все у нее было уже решено — станет учиться, работать, жить.
«ПЕНСИОНЕРКА»
Ветеринарный врач Горожанский вошел в штаб с листом бумаги в руках:
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться?
— Да, — сказал комбат, — что там у вас?
— Акт… — Горожанский подал бумагу. — Акт на списание…
Комбат читал, и лицо его становилось все более хмурым: он не любил такие акты. Но что тут можно поделать? «Порода — немецкая овчарка. Кличка — Инга. Заболевание — потеря зрения».
— Совсем ослепла? — спросил он. — По какой причине?
— Почти ничего не видит, — доложил врач, — а скоро ослепнет вовсе. Теперь этого не остановить. Поздно к нам обратились.
— А вы сами куда смотрели?
— Так в поле она была все время, на разминировании. То здесь, то там, в часть почти и не попадала.
— Дайте карточку собаки, — сказал комбат. — Так, была ранена в сорок третьем… В голову. Наверное, зрительный нерв поврежден. Вы на это обратили внимание?
— Что же, — отозвался врач, — нерв ведь нам не починить. Ранение или болезнь — конец один.
— Конец один, — повторил командир и отложил ручку, взятую, чтобы подписать акт. — Значит, Инга…
Собак в батальоне было много, они менялись, и не каждую он мог сразу вспомнить по кличке. Но Ингу вспомнил. Крупная серая овчарка, похожая на волка.
Незадолго перед тем в часть приезжали гости с одного из ленинградских заводов — шефы. Гостям показывали собак, рассказывали о них. Показали, конечно, Дика: его показывали почти всегда — знаменитая собака. Как-то Дик «представлял» часть на сборах старшего и высшего комсостава… Новый вожатый, принявший собаку после смерти Кириллова, глянул на собравшихся и обомлел — все полковники да генералы. Но Дик в званиях не разбирался, работал, как всегда, быстро обнаруживал взрывчатые вещества, спрятанные в разных местах.
Собравшихся увлекла эта игра, они придумывали всевозможные хитрости, стараясь обмануть чуткую собаку, сами прятали взрывчатку — вошли в азарт.
«А что, если я у себя запрячу, неужели и тогда этот пес разыщет?» — заинтересовался один из генералов.
«Попробуйте», — сказали ему.
Собака с вожатым ушли. Генерал взял толовую шашку, сунул в свой портфель между бумагами и положил портфель на колени. Только после этого пустили Дика: «Ищи!»
Дик походил-походил по рядам, сунулся мордой в генеральский портфель, громко засопел и уселся. Потом принимал угощения. Угощали его щедро, а он спокойно, даже лениво брал печенье, конфеты. Дик знал себе цену.
Отобрали для показа гостям и Заливку, тоже овчарку. И о ней многое можно было рассказать. Хотя бы случай на дороге между Оредежью и Лугой. Лейтенант Хижняк прошел тогда со своими бойцами много километров по этой дороге. Мин не находили. «Странно, — говорил Хижняк, — не поверю, чтобы фашисты не напакостили. Дорога-то важная». Чутье опытного минера подсказывало, что какие-нибудь фугасы на этой, только недавно отбитой у противника дороге должны быть. Дошли до места, где дорога огибала крутой холм, с другой стороны вплотную к ней примыкал заболоченный луг. Хижняк остановил подразделение: «Тут сам черт велел ставить фугасы. Подорвешь полотно, весь транспорт застрянет — горку машинам не взять, а на болоте обязательно завязнут».