Наверное, раньше было лучше. Наверное, что угодно лучше — лишь бы не полный покой.
Мэри Фишер доживает в больнице свои последние дни. Волосы у нее после химиотерапии все выпали. Гарсиа и Джоан уехали, и ребенка своего увезли — теперь он здоров: на последние деньги Мэри Фишер его удалось избавить от врожденного недуга. Они уехали, чтобы отныне жить вместе с матерью Гарсиа в Испании, утешать ее в старости, благо ее сынок в лучшие времена сумел накопить да наворовать немало денежек.
Никола живет в деревне с некой Люси Баркер, учительницей физики из ее школы. Никола любит только женщин. Энди работает механиком в гараже. Хозяин взял его к себе в дом из жалости. Энди ничем не выделяется среди деревенских мальчишек: часами топчется на улице и робко бредит о жизни, иметь которую ему не суждено.
Я побывала в Высокой Башне после того, как мне переделали нос: проехала через деревню в своем «роллс-ройсе» и по чистой случайности увидела Энди у его гаража — он вынырнул из-под машины в замасленном комбинезоне. Я узнала своего сына, но ничего не почувствовала. Он больше не имеет ко мне отношения. И я специально остановилась возле дома, где живет Никола, и дождалась, когда она вышла: лоб она морщит, как Боббо, а фигурой в меня. Она ходит сутулясь и глядит исподлобья, но при этом как будто живет с миром в ладу. Никогда ей не стать дьяволицей. Моих детей смыло волной и унесло в пучину заурядности, им уже не выплыть, они вернулись туда, откуда вышли: они ничем не выделяются из толпы и, как мне кажется, вполне довольны жизнью.
Старая миссис Фишер, вынужденная обходиться собственными силами, пребывает в отличной форме, чего не скажешь о ее дочери. Наконец-то она утерла ей нос! Она живет в том квартале, где когда-то родилась, сама себя обслуживает и делает это весьма успешно. Раз в неделю она ходит навестить дочь. Колченогая, вонючая старуха, от которой в страхе разбегаются больничные сестры, она стоит над ее кроватью и качает головой, приговаривая, что эта хвороба не иначе как за грехи. Мэри Фишер улыбается и гладит морщинистую руку, когда-то баюкавшую ее саму. Старшей сестрой на отделении работает немолодая женщина, за плечами у которой супружество, и материнство, и возвращение к активной жизни, ставшее возможным благодаря агентству Весты Роз. Она симпатизирует Мэри Фишер: ей обеспечен первоклассный уход.
Боббо не приходит к Мэри Фишер, хотя сострадания ради (ведь она умирает) ему, конечно, позволили бы навещать ее, если бы он об этом попросил. Он больше не желает ни видеть, ни слышать ее. Раньше он любил ее, но любовь не получилась. Однако он почему-то винит во всем не любовь, а Мэри Фишер.
Я стою у подножья Высокой Башни и смотрю на море, Стихию, неподвластную людям; я поворачиваю голову и смотрю на сушу, на холмы и поля, людям подвластные: любуясь ими, человек как бы наполняет их новой красотой. Мэри Фишер, расставшись с этим пейзажем, добавила ему красоты. Это так, и я открыла это давно. Разве смогли бы мистер Чингиз и доктор Блэк дать мне красоту, если бы не призвали на помощь любовь?
Я отстрою Высокую Башню, вознесу ее выше, чем прежде. Я вырву пучки травы, пробивающиеся между каменными плитами под ногами. Я подопру скалу, чтобы жить на ней стало безопасно, — но мой взор будет чаще устремлен на сушу, а не в морскую даль. Я буду сидеть и смотреть, как смотрела Мэри Фишер, сидя у окна своей спальни после ночи любви с ее ненаглядным Боббо — с моим Боббо! — туда; где над холмами, и долинами, и лесами восходит солнце нового дня, и буду, как она, восхищаться, и это будет дань ее памяти и моей скорби о ней — больше я ничего не могу для нее сделать. Она женщина: под ее взглядом окружающий пейзаж стал еще лучше. Дьяволицы ничего не могут улучшить — только себя. И победа в конце концов остается за ней.
33
В тот вечер, когда медведь устроил большой переполох, Руфь вернулась под целомудренный свод больничной палаты и твердо отказалась впустить туда доктора Блэка. Миссис Блэк, пояснила Руфь, самодовольно улыбаясь, будет огорчена, если ее муж не вернется достаточно быстро.
Руфь закрыла глаза и приготовилась уснуть, согреваемая мыслью, что красивой женщине приходится чаще отвергать мужчин, чем уступать им, точнее, чем ждать, когда кто-то обратит на нее внимание. Из этого следует, рассуждала она далее, что, вероятно, лишь у некрасивой женщины есть шанс обрести по-настоящему богатый сексуальный опыт, познать всю радость секса, тогда как красивая женщина пренебрегает такой возможностью: впрочем, в своей прежней жизни Руфь имела достаточно времени для приобретения и развития подобного опыта. Она употребит себе на пользу все, что предлагает каждый из миров — и рай, и ад. Она уснула здоровым, крепким сном. И не слышала ни выкриков, ни выстрелов, а между тем полицейские наконец выследили, окружили и пристрелили разбушевавшегося медведя — на самом краю больничной территории, в живописном тенистом уголке, там, где гербициды, удобрения, инсектициды и искусственно подкачиваемая, уворованная у Колорадо вода сотворили оазис с изумрудно-зеленой пышной растительностью, там, где сделавшие подтяжку пациенты любили погреться на солнышке, подставляя меченному пятнами светилу свои синюшные, в кровоподтеках физиономии.
То была последняя ночь, когда Руфь могла рассчитывать на крепкий сон — последняя на много, много месяцев вперед. Обещанный врачами «дискомфорт» на деле означал адскую боль; все возрастающие дозы морфия и транквилизаторов притупляли сознание, но все же не до конца отключали связь между ощущением и ответной реакцией. Она и сама не хотела совершенно освободиться от боли: боль, по ее мнению, была залогом исцеления. Боль знаменовала переход от ее прежней жизни к новой. И ей нужно было мужественно вытерпеть все сейчас, чтобы потом уже больше не мучиться. Как правило, боль тащится за человеком на протяжении всей его жизни — то тут кольнет, то там заноет, и так из года в год, долго и нудно. Руфь предпочитала испить всю чашу страданий залпом и покончить с этим раз навсегда. Однако она отдавала себе отчет в том, что этот путь чреват большим риском — боль такой концентрации, силы и охвата могла ее попросту убить.
По ночам она кричала, хотя и нечасто. Все лекарства прятали от нее под замок, а на окнах установили ажурные стальные решетки. Разумеется, она, даже если бы очень захотела, и шагу не смогла бы ступить на своих забинтованных ногах, но чем черт не шутит. Тем более что она — таково было общее мнение — человек неординарный. Ноги ногами, а ну как ей вздумается пойти на руках, кто ее знает?
Однажды началось землетрясение — отвратительный гул, хруст земной коры, готовой разверзнуться по линии разлома Сан-Андреас. Это случилось на следующий день после первой операции по укорачиванию бедренной кости — системы искусственного жизнеобеспечения пришлось срочно переподключать к аварийному генератору. Все думали, она испустит дух за те несколько секунд, что для этого потребовались. Руфь успела заметить растерянные, бледные лица. Позже, когда к ней вернулся дар речи, она промолвила:
— Напрасно вы так переполошились. Божья десница мне не страшна.
— Интересно знать, почему? — удивился мистер Чингиз. — Трудно представить, что Господь к вам благоволит.
— Он вынужден считаться с дьяволом, — сказала Руфь и тут же вновь провалилась в забытье.
Мистер Чингиз умолял ее довольствоваться уменьшением на шесть сантиметров, но она наотрез отказалась.
Накануне второй операции разразилась страшная гроза, и вновь вылетели все пробки. Подобные грозы не редкость в этих местах. Среди бела дня вдруг все вокруг темнеет, и в этой странной, неестественной темноте громоздятся тяжелые тучи, прорезаемые быстрыми, острыми зигзагами молний; но на сей раз, вопреки обыкновению, гроза была «сухая», без дождя. Ни капли благодатной влаги не пролилось на землю, чтобы потом, когда все будет позади, сердце возрадовалось бы новым зеленым побегам и пьянящему воздуху — этой награде за пережитой страх.