Но тем не менее они иногда наведываются, а Мэри Фишер и такой компании рада. Подумать только, до чего она докатилась!
— Для детей здесь просто рай! — говорит Бренда. На сей раз она одета во что-то розовато-лиловатое вперемежку с зеленым, во что-то даже не шелковое, как обычно, а совсем невесомое, газовое, словно желая показать всем, какая она непрактичная, какая ненадежная в житейском плане. — Такое раздолье! Грех допускать, чтобы столько места пропадало зря. И потом, детям тут так нравится! Они очень даже недурно выглядят при всем при том.
При том, хочет она сказать, что на них свалилось столько бед разом — по милости Мэри Фишер. Бренда всякий раз привозит детям жвачку, которую можно раздуть в пузырь, и она лопается, розовыми ошметками прилипая к носам, щекам и волосам, а изжеванная, потерявшая эластичность, оказывается прилепленной к нижнему краю столов и стульев, где на нее и натыкаются ни о чем не подозревающие гости.
— Бедные крошки, — вздыхает Бренда, задирая голову, чтобы посмотреть на своих внучат, ростом под потолок. Они берут у нее жвачку — отчасти, чтобы не обижать ее, отчасти пользуясь случаем позлить Мэри Фишер, и отчасти потому, что, хотя сами они без пяти минут взрослые, им очень хочется подольше оставаться детьми. Они еще помнят райское время, золотые деньки в доме 19 по Совиному проезду. И оттого они мрачнеют и замыкаются в себе. В школе оба едва успевают.
Никола надувает пузырь, и он лопается прямо над ухом одного из доберманов, и зверюга хватает ее за нос, и ей накладывают шестнадцать швов — пришивают оторванные куски, прячут внутрь поцарапанную кость. Никола плачет и зовет пропавшую мать — в первый и последний раз.
Мэри Фишер замечает, что Энди все чаще поглядывает на нее нехорошим, хищным взглядом. В его возрасте вообще не положено так смотреть, тем более на женщину, которую любит его отец, но что она может сделать? Она бы с радостью отправила обоих в какой-нибудь интернат, но это бесполезно: они все равно явятся обратно, точно так же, как когда-то ее мамаша, которая из любого дома для престарелых возвращалась назад, к ней. Они грозят, что так и будет, и она им верит. Боббо не желает, чтобы они навещали его в тюрьме.
— Пусть забудут, что я есть, — говорит он.
Мэри Фишер опасается, что понимать это следует скорее как его собственное намерение поскорей забыть, что они есть.
Старая миссис Фишер не встает с постели, ходит под себя и глотает валиум лошадиными дозами. Время от времени она вскидывается и громко говорит: «Бандитское гнездо! Вот кого надо сажать в тюрьму — держи ее!» И Мэри Фишер до того раздавлена, что слезы сами катятся у нее из глаз, и ей делается так горько — ведь в целом мире у нее нет никого, никогошеньки!
— А мы? — спрашивают Энди и Никола, не спуская цепких глаз с Мэри Фишер, куда бы она ни двинулась. Иногда ее охватывает такое чувство, будто она живет в фильме ужасов.
Мэри Фишер умоляет Энгуса и Бренду забрать хотя бы пса Гарнеса — ради Боббо, — но они неумолимы.
— Самое милое дело усыпить беднягу, — советует Энгус. — Собака без хозяина — не собака. Они же с Боббо были вот как! — И он, сцепив два пальца, показывает сплетение судеб собаки и человека.
Но Мэри Фишер не может усыпить собаку. Раньше могла бы, теперь нет. Она слишком хорошо знает, что будет чувствовать Гарнес. Я бы хоть дюжину собак извела, глазом бы не моргнула, если бы решила, что это в моих интересах. Я начала с плюгавой морской свинки — и вот, полюбуйтесь! Превратилась в дьяволицу. И я бы не удивилась, если бы в моем лице мир увидел обещанное ему второе пришествие (на этот раз в женском обличье). Как знать, быть может, я стану таким же символом для женщин, каким Иисус стал для мужчин. Он предлагал усыпанный каменьями путь на небо; я предлагаю автостраду в ад. Я несу страдание и самопостижение (вещи неразрывные) другим и спасение — самой себе. Каждая — за себя, вот мой девиз. И если меня распнут на кресте моего эгоизма, я не буду роптать. Я хочу только одного — жить по-своему, и, клянусь Сатаной, я этого добьюсь!
У дьяволиц много разных имен, и по умению вторгаться в чужую жизнь им равных нет.
25
Руфь, успешно достигнув своей цели в доме судьи и вынужденная еще около месяца ходить к дантисту-хирургу, принялась подыскивать себе жилье в Брэдвелл-парке, где, как подсказывала ей интуиция, можно было без труда сохранить свое инкогнито. Публика здесь обитала самая разношерстная — с точки зрения габаритов и внешнего вида вообще, — так что охотников смотреть ей вслед, можно сказать, не было. Брэдвелл-парк затерялся в гуще западных окраин: обширный, запущенный и безликий кусок огромного города. Здесь жили бедняки.
У Руфи на счете в швейцарском банке лежало 2 563 072 доллара 45 центов, но она предпочитала жить просто и скромно — по крайней мере, пока.
Богатые всегда на виду, бедняков никто не замечает — унылая серая пелена, скрывающая их жизнь, делает их невидимками. Руфи совсем не улыбалось привлекать к себе внимание полиции или финансовых органов, пока не пробил час. И, помимо всего прочего, в Брэдвелл-парке она наверняка не встретила бы знакомых из Райских Кущ, которые, увидев ее, воскликнули бы: «Как! Глазам своим не верю, да ведь это жена Боббо! Вы здесь? Какими судьбами?»
И Брэдвелл-парк и Райские Кущи, где Руфь жила прежде, в своей другой жизни, характеризовались как предместья, но разница между ними была огромная. Населяющие Брэдвелл-парк мужчины и женщины жили где и как придется, в то время как в Райских Кущах они помещали себя внутри аккуратненьких, со всех сторон ограниченных изгородью квадратиков. В Брэдвелл-парке было больше женщин, чем мужчин, меньше гаражей и меньше машин, всего-навсего один бассейн для общественного пользования с таким количеством хлорки в воде, что у купающихся глаза вылезали из орбит. Жители Брэдвелл-парка зарабатывали меньше, чем им хотелось бы, и здешних женщин, как правило, загоняла в угол нужда, а не путаница в собственных мыслях и чувствах — зато они могли утешать себя тем, что не просто с жиру бесятся и сами не знают, чего им надо, а имеют серьезные основания пенять на судьбу.
Руфь некоторое время стояла на улице возле дверей отдела социального обеспечения, пока оттуда не вышла подходящая кандидатура: молоденькая, до двадцати, женщина, беременная, с двумя цепляющимися за нее малышами, толкала перед собой детскую коляску, доверху заполненную пакетами с провизией. Миловидная, с пастозно-бледным лицом и безучастным взглядом. На автобусной остановке она остановилась и стала ждать; когда автобус подошел, Руфь помогла ей войти и погрузить детей, коляску, пакеты — кондуктор при этом стоял, сложа руки, — а затем подсела к ней, и они разговорились.
Звали девушку Вики. Ее Марте три годика, Полу два. Нет, мужа у нее нет и не было.
— Я хочу снять комнату, — сказала Руфь. — Не знаете, к кому бы обратиться?
Вики не знала.
— А у вас уголка не найдется? — спросила Руфь. — Я бы могла за детьми присмотреть, помочь по хозяйству. Ну, и немного деньгами приплачу — там договоримся. Главное, в соцобеспечении ничего не узнают.
Заманчивая перспектива ни за что ни про что получать деньги да еще и помощь в придачу оказалась сильнее небезосновательных опасений Вики, что ее жилище может отпугнуть кого угодно, особенно человека непривычного. И дело было сделано: Руфь поселилась в доме у Вики, в задней комнате, а спать устраивалась на раскладушке, которая в первую же ночь под ней развалилась. Комната эта почти не использовалась, потому что в ней было темно и промозгло, но Руфь несколько оживила ее яркими плакатами и все стены затянула рогожкой, чтобы штукатурка не осыпалась.
— Какая ты счастливая, что у тебя большой рост, — сказала Вики. — Тебе даже стремянка не нужна. Мне вот без стремянки никак, а у меня ее нету. А то я сама бы тут уже все в порядок привела. Правда, рогожка мне тоже не по карману. Да и вообще, с какой это стати я должна тут что-то делать — пусть хозяин сам следит за своим домом!