— Простые люди, — сказала она, — как правило, действуют по наитию, их проступки более или менее случайны, а вот господа из среднего класса все заранее планируют и просчитывают. И наказывать их за это надо с удвоенной строгостью, а не вполсилы.
Чтобы заставить ее замолчать, он свободной рукой закрыл ей рот, для чего ему пришлось встать и склониться над ней. Все-таки, когда не видишь этого рта, как-то спокойнее — нет опасения, что тебя могут ненароком проглотить.
Она оттолкнула его и встала спиной к огню, выделяясь темным силуэтом на фоне пляшущих языков пламени. Ни с того ни с сего огонь с громким треском взметнулся вверх.
— Вы обязаны выслушать меня, — сказала она, — ибо я глас народа, и другого случая приблизиться к народу, хотя бы на такое же расстояние, у вас не будет.
— Слушаю, — сказал он. И в самом деле, она стояла, заслоняя собой огонь, словно статуя Свободы в нью-йоркской бухте или фигура Фемиды, украшающая Дом правосудия в Лондоне, — олицетворение закона, сам закон во плоти. Судья смотрел на нее во все глаза и слушал во все уши.
Леди Биссоп вошла в комнату, завернутая в синий махровый халат, вызывавший у него особое отвращение.
— Морин! — рявкнул судья. — Иди спать!
Леди Биссоп дрожащим голосом спросила, может ли она поговорить с судьей с глазу на глаз. Полли Пэтч моментально покинула комнату.
— Прошу тебя, не рискуй, — взмолилась леди Биссоп. — Если Полли обидится и уйдет — что мне тогда делать? Я так привыкла во всем на нее полагаться.
— Радость моя, — сказал он, — позволь мне самому судить о том, что тебе на пользу, а что нет. Пожалуйста!
И леди Биссоп, успокоенная, отправилась спать, а судья проследовал вместе с Полли в гостевую комнату, где пробыл два часа. Он был человек долга, и ночным развлечениям отводил строго определенное количество времени, чтобы наутро встать свежим и отдохнувшим. Полли понимала его — она вообще многое понимала — и не просила его остаться.
На следующее утро, когда все собрались к завтраку, Полли приступила к своим обычным обязанностям — вытирала подбородки, искала затерявшиеся шнурки, — как всегда, бодрая и энергичная; что до леди Биссоп, то она, не потревоженная никакими знаками супружеского внимания, прекрасно выспалась, и ее синяки и ссадины могли спокойно заживать, — в общем, она сразу оценила все преимущества нового распределения ролей в доме. Она даже отправилась в город и привела в порядок волосы — такую она вдруг ощутила бодрость духа, такой моральный подъем.
Судья же, обнаружив в Полли гораздо более отзывчивого сексуального партнера, нежели его жена, избавился наконец от чувства вины, и, по-новому взглянув на окружающий его мир, нашел, что он не так уж плох. Пожалуй, судья был счастлив. Он стал менее суров с детьми. Им теперь даже разрешалось играть в саду — его уже не так беспокоило, что они могут нечаянно засадить мячом в какое-нибудь растение и сломать его. Он замечал, как жена у него на глазах все больше впадает в детство, но даже это его почему-то не трогало. Наконец, он решил более равномерно распределять в течение месяца вынесение приговоров, и хотя поначалу это вызвало небольшой переполох у его подчиненных, они скоро перестроились на новый режим. По ночам судья проводил с Полли несколько приятных часов (правда, ему приходилось попотеть), привязывая ее за руки и за ноги к кровати и отхаживая ее старинной бамбуковой выбивалкой для ковров.
— Больно я тебя ударил? — спрашивал он.
— Да, очень больно, — отвечала она вежливо.
— Я не садист, — заявил он однажды. — Это у меня такая реакция на работу.
— Я понимаю, — сказала она, — прекрасно понимаю. То, что вы обязаны делать в силу служебного долга, противоестественно, и это форма вашего внутреннего протеста.
Он почти любил ее. Она, по его мнению, была потрясающе умна и прозорлива.
Леди Биссоп пришла к выводу, что пурпурный слишком бьет в глаза, и все ковры в доме заменила на коричневатые, на восемьдесят процентов состоящие из натуральной шерсти, и в результате дом стал похож на другие дома, если не считать того, что происходило здесь по ночам в. гостевой комнате. Леди Биссоп даже начала понемногу принимать у себя, поскольку теперь муж относился к ее друзьям без прежней обостренной подозрительности и даже допускал, что у них могут быть иные намерения, кроме как посмеяться над ним либо изучить планировку дома и затем его ограбить.
Между тем встал вопрос об освобождении злополучного бухгалтера под залог. Полли Пэтч была категорически против.
— Но он отсидел в тюрьме целый год, — удивился судья, — До суда, заметь!
— Ну, всем же ясно, что он виновен, — сказала Полли. — И не только в мошенничестве, если на то пошло. Так что приберегите жалость для тех, кто ее заслуживает. Добропорядочные семьянины, простые трудяги, которые наломали дров сгоряча, но уж если дали слово, будут его держать, — вот кто заслуживает, чтобы их отпускали под залог. Но этот человек!.. Разве можно доверять такому?
— Деньги обязуется внести его любовница. Судя по всему, она готова потратить на него целое состояние. Если человек способен внушить такое чувство, он не может быть абсолютно порочен.
— Еще как может, — заявила Полли. — Она любила его, а он ее предал. Он жил с ней, а спал с другими. Он вынашивал план бросить ее. Так с какой же стати теперь он будет ей верен? Нет! Пусть несчастная женщина сохранит хотя бы свои деньги. Не будет ему никакого залога, говорю я! Иначе он попросту не явится в суд — ищи его тогда где хочешь.
Судья отклонил ходатайство защиты. И Боббо снова вернулся в тюрьму дожидаться суда.
Дантист вставил Полли Пэтч ряд сверкающих временных зубов, и теперь она меньше шепелявила и выговаривала слова гораздо отчетливее. Судья был этим даже слегка опечален. Он успел полюбить глухие раскаты невнятных звуков, вырывавшихся из темного лабиринта ее глотки. Ему нравилось проталкивать язык в свежеобразованную расщелину в десне, и проводить по крошечным, сточенным пенькам — все, что осталось от коренных зубов. В то же время она теперь стала выглядеть более заурядно и лучше вписывалась в изменившуюся обстановку и атмосферу дома.
Иногда у него возникало желание узнать, откуда взялась Полли Пэтч и куда она держит путь; впрочем, это случалось нечасто. Он давно привык к тому, что люди возникают перед ним из ниоткуда, словно выхваченные ярким лучом прожектора, прямо посреди зала суда — только для того, чтобы вновь исчезнуть где-то в темноте, за границей светового круга; и, быть может, именно благодаря своей профессии, а не вопреки ей он редко задавал вопросы. Он не обладал пытливым умом. Ему это было просто ни к чему. Задача судьи — терпеливо ждать, когда факты сами заявят о себе, а вынюхивать и выведывать — не его работа. Для этого есть другие.
Полли Пэтч как-то ночью сказала ему, что сексуальная энергия озаряет вселенную и ее, как факел, надо донести до самых темных уголков. И когда она озарит все вокруг, в мире больше не будет ни стыда, ни чувства вины, ни войн. Еще она сказала, что боль и наслаждение — одно и то же, и суть Закона в том, чтобы поступать сообразно своим желаниям.
Слова эти, исторгнутые из беззубого рта (зубы вновь вернулись к дантисту для подгонки), звучали как грозное прорицание оракула. Причем, немного подумав, решил он, вдохновение сей оракул черпал не на Олимпе, а в Аиде — не в раю, а в аду. На том Олимпе, куда он сам был вознесен судьбой и где горная вершина здравомыслия теряется в заоблачных высотах интеллекта, — все разговоры сводились к тому, как ущемляется душа, когда потакают низменным чувствам, Полли Пэтч и слышать об этом не желала. Она, словно ее устами говорил сам дьявол, провозглашала, что душа и чувства — неделимое целое: потакать одному, значит потакать другому.
Полли Пэтч села на диету из расчета 800 калорий в день; но похудеть не похудела. Никто не мог понять, в чем причина. Леди Биссоп, соблюдая ту же диету, теряла по пять килограммов в месяц и в конце концов до того истаяла, что судья ощутил признаки возрождающегося сексуального интереса к жене: чем более несчастной и жалкой она казалась, тем, увы, сильнее его к ней притягивало; но она так пронзительно верещала, что он счел за благо вернуться в гостевую к выносливой и защищенной подкожным слоем жира Полли.