Литмир - Электронная Библиотека

– Ну что стоило предупредить!

– Что ты натворил, несчастный!

– Какая важность?! – Венсан таращит свои прекрасные глаза. – На меня снизошла благодать.

Священник, перед которым я на следующий день рассыпаюсь в извинениях:

– Не огорчайтесь, дочь моя, по-моему, все прошло очень мило. (Пауза.) У Монсеньора, конечно, был шок…

Венсан – отцу, который его отчитывает:

– В любом приходе есть свой юродивый.

Что это, юмор?

Катрин

Катрин (шестнадцать лет) была предшественницей Долорес. За посуду она принималась, только когда не оставалось ни одной чистой тарелки. Кухня, где воздвигнуты чудовищные пирамиды, становится ареной внезапных катастроф – обвалы, которые ее сотрясают, сравнимы по мощи с тектоническими процессами.

– Катрин, надо вымыть всю эту посуду.

– Сию минуту, Франсуаза.

Я удаляюсь. Возвращаюсь час спустя – из кухни доносятся мелодичные звуки флейты. Открываю дверь. Взгромоздившись на высокий табурет, окруженная, как скала вздымающимися валами, грязной посудой, Катрин – раздутые щеки пылают, волосы венчиком вокруг прелестной мордашки музицирующего ангелочка, – Катрин играет на флейте.

– Вы только послушайте, Франсуаза! Я сама подобрала песенку «Моя малышка чиста, как ручеек». Правда красиво?

– Восхитительно, Кати!

Я осторожно закрываю дверь.

– Это значит, ей у нас хорошо, – говорит Жак. – Что может быть прекраснее флейты? Надо пригласить к ней учителя сольфеджио.

Консоласьон

Консоласьон уходит от нас. Как грустно звучит эта фраза: «Консоласьон уходит от нас…» Ей двадцать три года, она прелестна. Пришла забрать вещи. Одна из подруг обещала ей помочь на первых порах. На ней зеленые босоножки, как две капли воды похожие на мои. Консоласьон проследила за моим взглядом, на щеках сквозь смуглую кожу проступает румянец, и, ни слова не говоря, она бросается мне на шею. Прощай, Консоласьон. Ты все делала грациозно, даже орудовала пылесосом.

Газель. Зеленоокая. С дурным вкусом, но и это ее не портило. Четыре года спустя мы встретились у моего парикмахера.

– Как дела, Консоласьон?

– О! Прекрасно!

Она увешана чудовищными побрякушками, вся в мехах; красива, как зверь, попавший в клетку. Мы выходим вместе.

– Нам по дороге?

– О! Тут у меня маши…

Рядом с ней тормозит роскошный лимузин, шофер распахивает дверцу. Она чуть краснеет, ни слова не говоря, бросается мне на шею и исчезает. Милая Консоласьон!

* * *

Венсан. Я думаю о человеке, который первым начал петь.

Я. И что же?

Венсан. Говорить – это я понимаю. Человеку хочется есть или пить, он рычит, как зверь, потом появляются слова. Но ты подумай о том человеке, который запел, – пещера, кругом дикие звери, страшно…

Надо уметь слушать детей. Молча.

Тетушка

Тетушка (девяносто лет). Мне скучно, у меня ужасное настроение, а тут эти мысли о смерти – о чем еще, скажите на милость, думаешь в моем возрасте? Я сказала об этом, поплакалась мадам М., и знаете, что она мне ответила? «Я пришлю к вам аббата Анри». Ничего не скажешь, самый подходящий человек, чтобы настроить на веселый лад.

Беспорядок

С каждым годом я становлюсь все безалаберней. Опаздываю на три года с уплатой налогов, на три месяца с ответом на письма. Все меньше и меньше думаю о том, как жить на старости лет, о том, что надо откладывать на будущее, а вот в двадцать лет я об этом думала. Запросто могу пригласить друзей в ресторан на последние деньги, бренчу на гитаре, не обращая внимания на растущую гору грязного белья, устраиваю вместе с детьми «поэтические вечера» при свечах, вместо того чтобы заставлять их зубрить латынь: мы с ними хрустим печеньем и декламируем все подряд, от Гюго до Сандрара. Я забываю о «нужных» коктейлях и вернисажах, чтобы сбегать в кино на «Титанов» – второсортную стряпню на античные темы. Просто немыслимо, какой я стала безалаберной со времени моего обращения.

Тут должна быть какая-то связь.

А это утро в день обращения – оно как первое чудесное школьное утро: аккуратные стопки тетрадей, чистые страницы, благие намерения! Чистая совесть, преданный взгляд, обращенный к Учителю, строгому и серьезному у своей голубой доски. «Так хорошо? – Можно и лучше». Эта вечная оценка, изнурительное ее присутствие во всех твоих усилиях, во всех твоих неудачах. Ты пишешь, и пишешь, и пишешь, ты драишь пол, крутишься у плиты, проглатываешь книгу, идешь на митинг, идешь в церковь, одеваешь нагих, утешаешь скорбящих… «Можно и лучше». И исповедуешься с сокрушенным сердцем: «Мне не хватает терпения, я один раз пропустила мессу, я потратила деньги на глупости, я…» – тут чего-то не хватает, все не совсем так: тетради в кляксах, почерк никуда не годится, ошибки, помарки…

Трагикомические недоразумения. Вместо того чтобы терпеливо вникать во что-то прекрасное, читаешь какую-то развлекательную ерунду…

– Святой отец, я читала плохие книги, потеряла время…

– Дитя мое, вы осквернили дух ваш, тело есть Божий храм, его надо блюсти в чистоте, такое чтение предрасполагает к греху…

Вот вам пожалуйста, он решил, что я увлеклась порнографией! Как тут объяснишься?

Я говорю себе, просыпаясь: что мне предстоит сегодня? Прежде всего, конечно, надо писать. Прочесть две рукописи. Устроить постирушку. Полину – к зубному. Покупки, как и вчера, приготовить обед, как и завтра, весь день заполнен, набит битком, как хозяйственная сумка, где чего только нет: и помидоры, и книжка, и стиральный порошок, и шариковая ручка; а в итоге – недовольство собой, уныние, упадок духа, они обрушиваются на тебя с приходом ночи и прихлопывают, словно крышка гроба. Ночь – время моих тревог, я люблю ее только по утрам. И это называется жизнью христианки?

Что ж, я делаю что могу, мне, как говорится, «не в чем себя упрекнуть». Как это грустно, однако, когда упрекнуть себя не в чем. Это пустота. Так что же делать? Мученичество – оно не для каждого. Кроме того, нужен повод. Нет, это не выход. Или возьмите отшельников. Они молились, потом охотились на кузнечиков. Готовили отвары из трав, между делом могли вынуть занозу из лапы у льва, но такое им, наверное, выпадало не каждый день – а дальше что? Медитации перед черепом, толстая книга, читаная-перечитаная (на картинках редко бывает больше одной книги)… На шесть-восемь часов можно растянуть. А отшельники вроде бы очень мало спали. Так не говорили ли они себе по ночам в своих пещерах: «Святой Иероним или святой Симеон смогли бы и лучше»? Или: «Что толку от такой жизни? Лучше бы мне остаться в городе – задал бы я как следует этим риторам и посвятил себя трудам праведным» (святой Иероним после долгих лет отшельничества покинул свою пустыню и обрушился на досаждавшие ему софизмы риторов). Возможно, святой Иероним – особый случай, были и другие отшельники, бодрые, веселые, невинные, которые собирали гербарии и учили льва смешным трюкам («прыгни в честь Нерона» – лев не двигается, «прыгни во имя Иисуса Христа» – лев прыгает и получает кузнечика в награду). Но где я возьму время, чтобы собирать гербарий?

Работа превращается в навязчивую идею. Буду ли я завтра в состоянии работать? Или мне что-то помешает: мигрень, депрессия, телефонный звонок, неожиданный гость? Я просыпаюсь и ощупываю себя. Ну как, пойдет работа? Или нет? И пока я чищу зубы, мне лезет в голову не одно, так другое: долг, который нужно вернуть, письмо, на которое нужно ответить, дело, с которым нужно покончить. Ладно, ничего не поделаешь. Стиснем их (зубы). За работу – пусть у тебя мигрень, и тоскливо на душе, и одолевают заботы, как гудящая мошкара. Затяни тихонько: «Вперед, воинство Христово» или «В долине мрачной я не убоюся смерти» – и все эти призраки рассеются (счет в банке, неубранные постели), и на тебя снизойдет вдохновение. Только всякое вдохновение быстро улетучивается, когда начинаешь ворочать тяжелыми, как булыжники, словами, их не поднять, они скатываются обратно: Сизифов труд. Есть во всем этом что-то языческое.

7
{"b":"164515","o":1}