– Франка! Осторожнее!
– Что такое тарелка? – говорит она со своей суровой кротостью.
Поначалу это кажется смешным. Потом становится не до смеха. Что такое жизнь, с таким же успехом могла бы она спросить. Ее жизнь? Она ценит ее так же мало, как эту тарелку. Чудовищно. Но если бы вдохнуть веру в эту загубленную, исковерканную жизнь, в этот остов – какое пламя бы вспыхнуло! И мало-помалу начинаешь завидовать ее отрешенности и ощущать рядом с ней свою материальность, свою приземленность, прикованность к вещам. Вот она моет посуду или стирает белье – полночь, настроение мечтательное, она слегка навеселе.
– Франка, вы мало спите.
– Ну и что? – отвечает она с искренним удивлением, и я не решаюсь сказать, что она и мне мешает спать. Ну и что?
Равнодушие
После Франки я стала размышлять о равнодушии. «Святое равнодушие» Франциска Сальского. Само слово поначалу обескураживает. Мы так привыкли путать веру с душевным порывом. Конечно, душевный порыв – это прекрасно… Но что дальше? Ясность вносит Жак одной случайной фразой: «Когда говорят, я был слишком добр, это значит, что ты был добр недостаточно». Если не рассчитываешь на благодарность, то по крайней мере хочешь видеть реальную отдачу. Ты одолжил деньги, убил время на утешения и советы, все так, но ты хочешь видеть плоды, конкретную пользу. Конкретную и ощутимую. Душевный порыв – это часто разновидность стяжательства.
Кошка
– Долорес, мне нужно с вами поговорить, – объявляет Жак в девятом часу вечера, когда Долорес уже предвкушает близкое освобождение.
Взволнованная и смущенная, она идет за ним в столовую. Жак редко вмешивается в домашние дела, но если уж вмешивается, то самым ошеломительным и непредсказуемым образом. Я в смятении; мы усаживаемся в столовой, выставив детей за дверь.
– Долорес, вы знаете, как я ценю вас, – с серьезным видом начинает Жак. – Вы человек организованный, вы добры, мы к вам очень привязаны…
Этот поток комплиментов еще больше усугубляет наше волнение. Что-то на нас надвигается.
– Но у всех у нас есть недостатки. Вы, приходится признать, бываете резковаты… иногда позволяете себе слишком сильные выражения…
Долорес вспыхивает. Мы вопросительно смотрим друг на друга. Кто доносчик? Полина? Альберта? Долорес наподдала как следует кому-то из них? Или пропесочила, не стесняясь в выражениях?
– И иногда, понимаете, вы можете больно задеть кого-то особо ранимого… к тому же вы часто повышаете голос.
– С детьми… – начинает Долорес.
– Кто из них?!. – одновременно восклицаю и я. Жак примирительно поднимает руку.
– Речь не о детях, – мягко говорит он. – Речь о кошке.
– О кошке?
Мы ошеломлены.
– Видите ли, Долорес, наша кошка начала гадить.
– Истинная правда, – горячо подхватывает Долорес. – Только вчера эта паршивка опи́сала Полинины туфли.
– Так вот, Долорес, наша кошка, как бы это сказать, начала гадить с тех пор, как здесь появились вы.
На лице у Долорес неподдельное изумление. Я давлюсь в приступе неудержимого смеха.
– Кошка как человек. Ей нужна ласка. Я-то знаю, Долорес, что у вас золотое сердце, но Тэкси этого не знает. Надо дать ей возможность это понять. Вы пугаете ее своими криками, не даете поваляться на кровати, и вот неизбежный результат: у кошки появился комплекс.
– Мать честная! – В восклицании Долорес прорезывается акцент, в котором больше от Бельвиля, чем от Мадрида.
– Кошка страдает без ласки. Она хочет привлечь ваше внимание, хочет отомстить. Она начинает гадить.
Мысль о мщении нравится Долорес. Это понятие ей близко.
– Так это она мне хочет нагадить? – спрашивает Долорес.
– Именно. И вам надо…
Дети, сгрудившись в спальне, с жадностью подслушивают у двери; выходя, я чуть не сбиваю их с ног.
– Что случилось? Что она сделала?
– Папа устроил ей взбучку, – объясняет Полина с назидательным видом. Альберта очень бледна.
– Бедная Долорес!
– Нет-нет, папа вовсе ее не ругает, он просто кое-что ей объяснил.
– Что объяснил?
– Как вести себя с кошкой.
– А я вот тоже буду везде писать, – заявляет Венсан, который все понял, – и тогда она будет звать меня не паршивцем, а мсье.
– Тебе это доставит удовольствие? – спрашивает Полина.
– Ну, если не каждый день…
В столовой продолжается обсуждение. Долорес всегда готова пойти навстречу, стоит только воззвать к ее сердцу и разуму.
– А что такое комплекс, Жак?
Жак объясняет. Одиннадцать часов, я иду спать.
Долорес – кошке, развалившейся на разобранной постели:
– Брысь отсюда, паршивка!
И тотчас же:
– Ой! Извиняюсь! Спускайся, моя милая кошечка.
Мы переглядываемся. Сдерживаем улыбку. Дань уважения хозяину дома.
У Тэкси родился котенок. Всего один. Мы назвали его Йо-Йо. Тэкси перестала гадить. Долорес:
– А ведь правда, у нее был комплекс.
Она смотрит на Жака, как на чародея.
Басни
Альберта, когда была самой младшей в семье при двух старших братьях, вечно жаловалась на все и на всех.
– Даниэль ущипнул меня, Венсан взял мой карандаш…
Одержимая своим баснетворчеством, она как-то раз договорилась до такого:
– Кошка обругала меня дрянью!
Наш дом в Ге-де-ла-Шен стоял на опушке леса; час славы его пробил, когда кабаниха, преследуемая собаками фермера, выскочила на лужайку. Дети были в полном восторге. Альберта потом рассказывала:
– Плибежал кабан, плибежал маленький кабанчик. Кабан убил собаку мсье Блосса.
Заметив наш интерес к рассказу и доверчивость, она мимоходом добавила:
– Плибежал слон.
* * *
Жиль и Пьеретта пришли к нам обедать. Случайно я выдвигаю при них ящик, набитый нераспечатанными письмами, счетами, квитанциями, налоговыми декларациями, исполнительными листами.
– Я думал, что такое можно было увидеть только во времена Бальзака, – говорит Жиль с восхищением и ужасом.
Мы несколько смущены, как будто открыли в себе талант, о котором и не подозревали. Все хорошо в меру.
Конфирмация
Без четверти шесть Венсан спокойно объявляет:
– В шесть я должен быть в церкви.
Долорес, подняв голову от газеты, тоже спокойно:
– Зачем?
– У меня конфирмация.
– Батюшки!
Газета падает. Долорес бледнеет.
– Почему ты раньше не сказал?
– Я забыл.
На причитания времени не остается. В мгновение ока Венсан вымыт, причесан. Приличных брюк нет, делать нечего, приходится влезать в джинсы.
– Мигом в церковь!
– Мне нужен крестный, – заявляет Венсан голосом святой невинности.
– Боже мой, папы нет дома! Боже мой, осталось пять минут! Боже мой…
В этот момент из своей берлоги вылезает Даниэль, лохматый, длинноволосый, рубашка в цветочек, красный муаровый жилет.
– Отправляйся с ним в церковь!
– Это противно моим убеждениям, – сообщает наш идейный юнец.
Глаза Венсана наполняются слезами.
– Значит, я останусь без крестного?
Даниэль ворчит, они уходят. Многолюдное сборище, атмосфера торжественная. Матросские костюмчики, галстуки-бабочки, отцы, деды, дядья, преисполненные сознания своего долга. Даниэль с ужасом осознает, что ему придется в своей рубашке в цветочек прошествовать перед рядами прихожан в строгих костюмах. Он судорожно застегивает куртку – оторваны две пуговицы. Надо бы попросить у кого-нибудь расческу, минута колебания – все, уже поздно. Не помня себя от смущения, он следует за юным конфирмантом в джинсах, сопровождаемый удивленными, возмущенными, оскорбленными взглядами. Венсан как ни в чем не бывало преклоняет колени, отвечает на все положенные вопросы и возвращается на свое место, даже не подозревая, в какое волнение они повергли весь приход. Все это сообщит мне вечером возмущенный Даниэль.