Глава 35
Фрэнк Чарлз стоял перед камерой и выглядел не таким толстым, как его труп. Я решил, что он записывал пролог к своему фильму не позднее чем за год до смерти. Фрэнк Чарлз смотрел прямо на меня.
— Привет, детектив Сончай Джитпличип. Если ничего не случится, ты увидишь это кино, а судя по тому, что я о тебе знаю, ты теперь скорее всего один.
Вряд ли ты когда-нибудь рассчитывал получить от меня весточку, правда? А теперь, я думаю, занимаешься расследованием моего убийства. Ведь в Восьмом районе дела об убийстве фарангов, как правило, поручают тебе. Но даже если я ошибаюсь, ты наверняка слышал обо мне и моей из ряда вон выходящей смерти. Тебе известно о существовании некоего фильма. Если ты нашел диск в моем сейфе, то обнаружил, что на нем только пристрелочные кадры из Непала. Вовсе не то, что ты искал. Не ты, ни твои коллеги так и не сумели найти убийцу. В следующие два часа все будет объяснено. А пока поясню, почему я выбрал именно тебя.
Меня больше всего заинтересовало, что пока Фрэнк Чарлз, трогая себя за подбородок, прохаживался по комнате, камера следовала за ним. Значит, он был не один, хотя по его самоуглубленному выражению лица этого никто бы не сказал. Он легко нес свой вес, как умеют крупные люди, и не выпячивал надменно живот. По его манерам можно было оценить, что значит жить в шкуре такого большого, энергичного, некогда великолепного американского самца. Язык его жестов говорил, что до того, как все пошло не так, как следовало, мир принадлежал ему. Он засунул руки в карманы необъятного джинсового комбинезона. Я заметил на лямке прикрепленный микрофон.
— По иронии судьбы одна женщина считает, будто она послужила моей музой, когда я делал эту работу. Смею утверждать, это неправда. Она не муза. Она, что называется, активный продюсер — человек, который обеспечивает творцу все жизненно необходимое. Нет, мне требовался компаньон с твоим глазом, детектив, кого бы я не мог обмануть, даже если бы очень постарался.
Фрэнк Чарлз помолчал и почти комичным жестом дал понять, что побежден.
— Клянусь Богом, детектив, я знаю в мире только двоих, кто невысокого мнения о моем первом полнометражном фильме. Это ты и я. Ты видишь в нем плагиат, я тоже. В своем отзыве ты меня не пощадил. Заметил все: небольшую сцену, которую я стащил у Трюффо, прогон в интерьере, как у Бертолуччи, игру с цветом а-ля Роберт Альтман, пейзажные съемки на манер Джона Форда, атмосферу неизвестности Хичкока и много других заимствований. У тебя был чертовски знающий учитель в кинематографическом институте. Вот только ты никогда не учился в этом заведении. Это тоже указало мне на тебя: ты вечный пария в своем обществе. Не только полукровка — прославленные любовники твоей матери образовали тебя много выше твоего социального положения. Один из них, не иначе, был старомодным французским любителем кино, истинным знатоком кинематографии. Что-то в этом роде. Я никогда не узнаю, что ты скажешь по поводу увиденного. Да это и не важно. Важно то, что ты понимаешь.
Он немного помолчал.
— Знаешь, почему трудно говорить с того света? Из-за ревности. Если ты расследуешь мое убийство, то успел уже съездить в Непал? Познакомился с Тарой? Переспал с ней? Или мои слова для тебя непонятная тарабарщина? Этого я никогда не узнаю. Зато мне известно, что ты буддист, и буддист серьезный. Это тоже повлияло на мое решение показать тебе мое любимое творение. Видишь ли, моя другая муза слишком цинична. Она поймет смысл, но не боль. А ты со своими поразительными умственными способностями и восприимчивостью, о которых все говорят, идеально подходишь. Готов поспорить, ты будешь смотреть мое кино так, словно все это происходит с тобой.
Он вынул руки из карманов и заложил за спину.
— Но тот буддизм, в который я почти вошел, имеет мало общего с твоим. На Тибете его называют Ваджраяна. «Буддизм молнии» обычно переводится как тантрический буддизм. Нелегкая вещь, а мантра, которую дала мне Тара, изрядно мне докучает. — Он помолчал. — Но ты понимаешь, я не такой человек, чтобы удовлетвориться мантрами и мандалой. Не тот интеллект. Я принадлежу к великой западной традиции экспрессии, а в буддизме, насколько я могу судить, нет никакой драмы. Нет. Потому-то все и случилось со мной.
Он запнулся, будто в уме переключал передачи и немного запутался. А что это у него на глазах — не слезы ли? Трудно сказать.
— Однажды я приехал в Непал искать Тару, которая опять стала для меня невидимой, и настолько был обуреваем болезнью, именуемой любовью, что подумал: если бы я медитировал, проводил время в Боднатхе и вообще превратился в тибетца, может, она бы ко мне вернулась. Но это, мой друг, не то состояние ума, в котором можно снимать кино или медитировать. Поэтому, как добрый испорченный янки, я бросил все и стал бродить по Катманду. Это был священный день в октябре, когда приносят в жертву много скотины. Я стоял в толпе индусов и наблюдал, как брамин умерщвляет козла — прижав его голову к пню, он отсекал ее большим ножом. Затем бросил несколько кусков мяса в огонь в центре святилища. Все было так красочно, что просилось на кинопленку: оранжевое пламя, огромное красное вертикальное пятно в середине лба священнослужителя, его фантастический наряд, песни, курения. Оглянувшись, я понял, что вся площадь превратилась в гигантскую бойню: куда ни падал взгляд — всюду были святилища, брамины, дым и козлы. Голова пошла кругом — сюр: но даже такое буржуазное слово не лишало картины реальности. А козлы вопили так, что отрезали этот путь эвакуации.
Он на мгновение задумался.
— Рядом со мной оказался индус из тех, что попадаются там везде: в старомодных очках, прекрасно говорящий по-английски с уэльским акцентом и никогда не устающий рассказывать о своей культуре независимо от того, интересуется ею собеседник или нет. Он объяснил мне, что приносящий жертву священник — это Брама, огонь — тоже Брама, и бог, которому приносят жертву, — Брама. И сама жертва, то есть козел, — Брама. Брама — сама жизнь, ее полный круг.
Фрэнк Чарлз сосредоточенно закрыл глаза, сглотнул застрявший в горле ком и продолжил:
— В какое-то мгновение я понял. Понял, как легко западному человеку сыграть священника, бога, огонь — все, что угодно, кроме козла. Другими словами, в роли Брамы мы нереальны. И самое смешное, что все, кроме нас, знают об этом. Будем откровенны: нам больше нравится приносить в жертву других. Наше категорическое — можно сказать, преступное — неприятие боли и страдания делает нас полными отступниками на поприще жизни. Вот потому я недоволен собой как художником и человеком. Я так никогда и не приблизился к тому мгновению, когда, освободившись от камня, из которого был сотворен, мог бы сказать «се человек». Думаю, подавляющее большинство людей, когда солнце клонится к закату, ощущают в сердце то же самое, но только я один не сумел прервать борьбу, хотя тридцать лет старался сдержаться и наснимал кучу всякой муры. Хорошо или дурно, все это я. Наслаждайтесь.
Это был один из тех кинофильмов, которые начинаются с конца истории, затем сюжет разворачивается с исходной точки и постепенно возвращается к настоящему моменту. В начале, которое одновременно является финалом, мы оказались в Катманду семь или восемь лет назад. О времени можно было судить по весу режиссера, который снимался в главной роли. Ему было лет пятьдесят с небольшим, но выглядел он моложе. Без бороды, чисто выбритый импозантный красавчик, в нем чувствовался не по летам юношеский напор и энергия. Он часто улыбался, когда мы следовали за ним по Катманду. На лице отражался отсвет какого-то безумия. Горы действовали на него так же, как на меня: возникало ощущение погружения в колыбель сознания.
Не возникало сомнений, что этот привлекательный мужчина излучает добротолюбие, которое не имело ничего общего с буддизмом, зато было частью его естественного состояния. Наверное, он не догадывался, но именно это внутреннее свечение принесло ему успех в жизни. А теперь привело в Гималаи.