Несмотря на то что внутренний голос советовал мне не делать этого, я все же не удержался и спросил, что он имеет в виду.
— Американские пакости, парень. Белые люди уничтожают цветных людей по всему земному шару начиная с шестнадцатого века, захватывают их земли, убивают их или превращают в рабов. Война во Вьетнаме и война на американских равнинах — это одно и то же, дружище. Думаешь, чистая случайность, что наши вояки во Вьетнаме называют территорию, находящуюся под контролем Национально-освободительного фронта, «Страна индейцев»? Думаешь, мы сбросили атомную бомбу на желтых ребят в Японии, а не на белых в Германии, тоже волей случая? А теперь, дружище, получается, что одной планеты мало и вы собираетесь колонизировать гребаную Луну!
Империалистические козни, сказал Хоби, видны везде, и не только в больших масштабах, как во Вьетнаме, но и в типично мелких, с виду безобидных моментах повседневной жизни. Теперь Хоби был убежден, что рафинированный сахар является продуктом коварной политики олигархов, угнетателей Кубы и Гавайских островов. Именно они подвергли сахар очистке, превратив его из коричневого товара в белый. Ведь это соответствовало основному расистскому подтексту американской жизни. То же самое относилось к кокаину.
— Белый, — сказал Хоби. — Пристойность, чистота и достоинство. Нам все время вдалбливают в мозги: белое — правильное. Посмотри на этих недоносков, которые каждый день ходят на работу в белых рубашках и моют руки белоснежным мылом. Подумай, — сказал Хоби повелительным тоном. — Подумай, парень!
Довольно долго я смотрел на него, а затем сказал, что он, как попугай, повторяет пропагандистские штампы «Черных пантер». Это его сильно задело.
— Да это же могучие, черные, богатые силы духа! — вскричал он. — Пораскинь своими жалкими куриными мозгами. «Пантеры» — это то, что Америка не хотела видеть целых четыреста лет. Это американские мужчины с огромными мощными ружьями, которые не бегут, не прячутся, но говорят: «А ну, посторонись, ублюдок, мать твою, я хочу взять то, что принадлежит мне по праву».
— Оказывается, ты полный идиот, Хоби, если не хуже, — сказал я. — Неужели ты окончательно спятил?
— Парень, — ответил Хоби, — ты даже не можешь увидеть меня таким, какой я есть. Если я не просто смышленый негр с ушлыми повадками и хорошо подвешенным языком, то ты уже в тупике, не зная, что думать и как меня воспринимать. Ладно, пойдем. Здесь нам больше нечего делать, — сказал он Люси и вышел из ресторанчика.
Я посидел с полминуты, проклиная себя за черствость и невыдержанность. Молча, глазами попросил у Сонни и Люси сочувствия и поддержки и, не дождавшись никаких комментариев, выскочил на улицу. По обе стороны улицы располагались приземистые здания серовато-коричневого цвета. Хоби стоял на тротуаре среди людского потока и наблюдал за извивающейся нескончаемой змеей из сотен машин, вползавшей на гору Ван-Несс. На углу улицы находился бар, стилизованный под девятнадцатый век.
— Если я высказался в духе, оскорбительном для твоих убеждений, то должен извиниться перед тобой. Прости меня, дружище, — сказал я ему. — Сейчас на меня навалилась куча проблем, ты же знаешь. Но я понимаю тебя. Я с тобой. Я всегда был на твоей стороне.
— Ты не будешь там вечно, приятель. Никто, ни один белый не будет с нами навсегда.
— Почему же?
— Эта страна для тебя, парень. Для тебя.
— Вот как? Так, значит, поэтому мне приходится убегать из нее?
— О, ты знаешь. Проходит время и…
Я не мог поверить своим ушам. С языка у меня сорвалось обидное слово.
— Ладно, — сказал он. — Я говорю, как оно есть. Я знаю, что в данную минуту ты против существующего порядка, потому что тебя хотят призвать в армию и подставить твою задницу под пули.
— Правильно, а ты играешь роль объективного философа. Тебя волнует дискриминация, которой подвергается цветное население, потому что ты негр — или черный, как ты любишь говорить. Хотя не знаю, какое слово ты предпочитаешь на этой неделе.
— Все равно будет так, как я сказал, парень. — Он стукнул кулаком по ладони. — Через двадцать лет ты будешь богатым, толстым и белым, а я по-прежнему буду негром или как там это называется.
— А я буду долбаным канадцем.
Я понял все и сразу. Теперь пелена спала с моих глаз. Мы вместе учились в колледже, мы везде были вместе. Мы были детьми, играли в обычные мальчишеские игры — в футбол в осенний ветреный день, боролись, — и он неизменно одерживал верх, сев мне на горло или пустив мне из носа кровь. Мы хвастались друг перед другом первыми лобковыми волосами, когда учились в младших классах средней школы. В старших классах мы подружились с Джоном Савио по прозвищу Чудак, который катал нас по сельским дорогам в принадлежавшем его матери «фарлене» — с трехступенчатой коробкой передач. Он никогда не смотрел на спидометр и гнал вперед, пока из-под капота не начинал идти дым. В колледже мы по меньшей мере дважды в неделю всю ночь напролет дискутировали на различные темы, начиная от лезвия Оккама и кончая разными доказательствами существования Бога. Особенно нас интересовали гипотетические последствия открытия такой формы жизни на Земле, которая действительно была бы Адом. Мы гордились тем, что были инициаторами легендарного водного сражения в Истоне между первокурсниками и второкурсниками. Мы экспериментировали с большими дозами анаши и бензедрина в надежде увидеть в своих умах то, что имел в виду Эйнштейн, когда сформулировал постулат об отношениях материи и времени. Мы прошли через все это вместе. Однако теперь наша дружба дала трещину, которую вряд ли можно было залатать. И мне было очень больно.
Я превратился в настоящего зануду, постоянно приставая к Сонни с уговорами поехать со мной в Канаду, которая в моем воспаленном мозгу стала вожделенной целью. Это был фетиш, без которого я не мыслил себе своего существования. Я нуждался в утешении любовью, мне было нужно тело Сони, которое я мог бы держать в руках. Мне нужен был человек, которому я мог бы верить, на которого мог бы беспредельно положиться. Если бы она согласилась, я бы поехал в ту же минуту.
Сонни по-прежнему не давала мне определенного ответа. Я знал, что ей хотелось предстать в своих глазах отважной и справедливой. Однако вскоре она устроилась на работу официанткой в бар «Робсон», где умели готовить только яичницу на ветчине, и продолжала ждать ответа на заявление, отосланное в Корпус мира. Времени у меня оставалось все меньше и меньше, и я настаивал на окончательной ясности. Реально лишь то, твердил я ей снова и снова, насколько крепко она ощущает связь со мной. А Сонни обычно сидела в гостиной с закрытыми глазами, стараясь не потерять самообладание из-за моей тупости.
— Сет, дело не в том, какие чувства я испытываю к тебе. Мне двадцать два года. Если бы мне было тридцать два или сорок два и мы бы все время жили вместе, это было бы совсем другое дело. Однако я хочу жить своей собственной жизнью. Я никогда не лгала тебе. Никогда не изменяла тебе. Правильно?
— Сонни, сейчас у меня нет выбора.
— Я знаю, бэби, и именно поэтому мне тяжело принимать окончательное решение. Потому что ты совершаешь мужественный поступок. И я поддерживаю тебя. Однако я много думала об этом. Часами и даже днями. И вот что хочу сказать тебе. Да, это очень важно, но если бы ты принимал какое-то другое важное решение — ну, например, поступил где-нибудь в аспирантуру или нашел какую-то интересную и перспективную работу, — неужели ситуация в таком случае была бы иная? Например, кто-то предложил бы тебе работу сценаристом в Голливуде. Ведь ты бы поехал. Верно? И ты бы ожидал, что я, не говоря ни слова и не думая о своих планах, последую за тобой.
В большинстве случаев такие дискуссии заканчивались острыми ссорами. Дело доходило до обвинений в эгоизме и оскорблений. Без Хоби я чувствовал себя одиноким, а мои родители сходили с ума, волнуясь за меня. Как-то раз — это было в конце марта — мы с Сонни вернулись домой довольно поздно из кино и услышали еще на пороге, как жалобно тренькает телефон на второй линии. Это была мать, которая все еще надеялась повлиять на меня. Она не давала мне покоя, звонила почти каждый день, то упрашивая вернуться домой, то просто интересуясь, не нашел ли я каким-то чудесным образом альтернативу отъезду в Канаду.