2
Так упрочивается ненависть к воровству и обману. Не нужно твердо установленных фактов, незачем быть очевидцем того или иного события. Стоит только раз увидеть того, кто не похож на тысячи обычных блокадников. Достал билет в театр вне очереди – значит нечестный человек, пользуется услугами спекулянтов. Розовощекая и нарядная – несомненно, живет на содержании у воров. Слишком бойкая на фоне еле бредущих, шатающихся ленинградцев – видимо, где-то могла оторвать чужой кусок хлеба. Имеет золотые вещи – едва ли голодает и тоже где-то крадет. Поправилась, работая в столовой – бесспорно, там обделяют голодных посетителей.
Нельзя и попытаться стать чуть привлекательней, не встретив настороженного взгляда блокадников. И не ограничиваются лишь презрительной репликой. Создаются целые истории – по единому сценарию и в сопровождении однотипных обвинений. Таковы записи в дневнике Б. Капранова[494]. Он не сомневается, что голодают не все: продавцы имеют «навар» в несколько килограммов хлеба в день[495]. Он не говорит, откуда ему это известно. И стоит усомниться, мог ли он получить столь точные сведения, но каждая из последующих записей логична.
Поскольку «навар» таков, значит, они «здорово наживаются». Разве можно с этим спорить? Далее он пишет о тысячах, которые скопили воры[496]. Что ж, и это логично – крадя килограммы хлеба в день, в голодном городе можно было и обогатиться. Вот список тех, кто объедается: «Военные чины и милиция, работники военкоматов и другие, которые могут взять в специальных магазинах все, что надо». Разве он со всеми знаком, причем настолько, что ему без стеснения рассказывают о своем благоденствии? Но если магазин специальный, значит, там дают больше, чем в обычных магазинах, а раз так, то бесспорно, что его посетители «едят… как мы ели до войны». И вот продолжение перечня тех, кто живет хорошо: повара, заведующие столовыми, официанты. «Все мало-мальски занимающие важный пост»[497]. И ничего не надо доказывать. И так думает не только он один: «Если бы мы получали полностью, то мы бы не голодали и не были бы больными… дистрофиками», – жаловались в письме А.А. Жданову работницы одного из заводов[498]. Неопровержимых доказательств у них, похоже, нет, но, просят они, «посмотрите на весь штат столовой… как они выглядят – их можно запрягать и пахать»[499].
Необычное вкрапление живой речи в канцелярский язык (единственно уместный в обращении к «верхам») – показатель того, как сильно чувство неприязни к тем, кого они готовы считать едва ли не личным обидчиком. Происходит все то же «достраивание» обвинений, позволяющее выразить свои настроения более выпукло, ярко, непримиримо – громоздкий и острожный подбор аргументов, пожалуй, помешал бы этому. В других письмах, адресованных не Жданову, но усилиями перлюстраторов также оказавшихся у него на столе, обнаруживаем сходные мотивы: кто работает на «хлебных» местах, тот живет хорошо, а кому-то «приходится помногу времени тратить, чтобы получить мизерное количество пищи»[500]. Противопоставление здесь проведено, может быть, нарочито утрированно, – еще один прием, позволяющий осудить аморальность стремящихся поживиться за чужой счет.
3
Обратим внимание на описания тех, кто смог разбогатеть в дни осады города. У этих рассказов немало общего. Отмечаются прежде всего такие приметы воров и спекулянтов, как бескультурье, хамство, какая-то барская снисходительность к изможденным блокадникам, зависимым от них. «Эта баба с ухватками и словарем кабака в это страшное время, в феврале 1942 г., нисколько не похудела, а приобрела еще более начальственный голос и стала, не стесняясь… никого ругаться матом»[501] – вот типичный портрет блокадного «нувориша»-управдома. Дневниковые записи интеллигентных эрудитов явно испытывают воздействие традиционных литературных образцов, в которых облик случайно разбогатевших «выскочек» отмечен особо пластично и ярко. Выделяются и подчеркиваются самые неприятные их черты, без оправданий и объяснений. Для В.М. Глинки, например, причиной неприязни к управдому оказывается даже не подозрение в воровстве, а именно вульгарность и презрение к тем, кто оказался на блокадном дне[502].
Более беллетризованный и живописный рассказ о внезапно разбогатевшей работнице пекарни оставил Л. Разумовский. Повествование строится на почти полярных примерах: безвестность ее в мирное время и «возвышение» в дни войны. «Ее расположения добиваются, перед ней заискивают, ее дружбы ищут»[503] – заметно, как нарастает это чувство гадливости примет ее благоденствия. Из темной комнаты она переехала в светлую квартиру, скупала мебель и даже приобрела пианино. Автор нарочито подчеркивает этот внезапно обнаружившийся у пекаря интерес к музыке. Он не считает излишним скрупулезно подсчитать сколько ей это стоило: 2 кг гречи, буханка хлеба, 100 руб.[504].
Другая история – но тот же сценарий: «Это была до войны истощенная, вечно нуждавшаяся женщина…Теперь Лена расцвела. Это помолодевшая, краснощекая нарядно и чисто одетая женщина!…У Лены много знакомых и даже ухаживателей… Она переехала с чердачного помещения во дворе на второй этаж с окнами на линию…Да, Лена работает на базе!»[505]. Описание внезапных перемен, произошедших с теми, кто оказался на «хлебных» местах, не лишено язвительной утрировки. Так быстро люди не меняются, и, наверное, не все изменялось к лучшему в их быте, но нараставшая неприязнь не позволяла рисовать более сложную картину. Путь к неправедному благополучию представлялся неизменно прямым, ярким в отвратительных подробностях и имеющим предсказуемый итог – иначе как сильнее выразить свое возмущение.
«Приходили какие-то простые бабы» – это воспоминания С. Готхарт о том, как она меняла вещи на хлеб[506]. Слово «бабы» тут, пожалуй, ключевое – даже интеллигент не может обойтись менее грубым словом, видя тех, у кого есть лишние продукты. «Мы не знали, откуда они… Думаю, что это были какие-нибудь кладовщицы или продавщицы»[507] – и так считали почти все[508]. К этим спекулянтам-ворам шли за куском хлеба, унижались перед ними и ненавидели их, ненавидели люто.
«Ох, жулики, негодяи. На неблагополучии других строят свое благополучие» – таким было отношение А.Т. Кедрова к тем, кто, имея 100–200 г хлеба, мог уйти с рынка «одетым с иголочки»[509].
Л.П. Галько пришлось покупать на «черном рынке» хлеб (за 100 г – 35 руб.) и табак (за 100 г – 100 руб.). Государственная цена табака была 12 руб. И он не выдержал и в похожей на бухгалтерский счет его дневниковой записи появились такие слова: «Паразиты-спекулянты наживаются на народном бедствии. Это те же враги, что и фашисты, только те с оружием в руках, а эти греют руки на голоде, холоде»[510].
Потому и не стеснялись, даже не имея веских доказательств, жаловаться на продавщиц и служащих столовых руководителям города, вплоть до А.А. Жданова. Рабочий 2-й Кондитерской фабрики буквально тянул за руку милиционера, чтобы он успел арестовать спекулянта на рынке, продававшего коробок спичек за 8 руб. Бездействие стража порядка вызвало у него возмущение: «Милиционер ответил, что меня это не касается, пусть каждый продает что ему угодно и за сколько угодно. Такой милиционер для спекулянта – находка»[511]. Женщины, стоявшие в очереди у магазина, по сообщению информатора, требовали: «Пусть общественность и милиция поинтересуются, откуда берут хлеб люди, продающие его целыми буханками»[512]. Наверное, отчасти и поэтому столь быстро привлекли к суду тех, кто самовольно вселился в квартиру погибшего писателя О. Цехновисера и присвоил его вещи, и не случайно незамедлительно сообщили об этом в прессе. Среди фигурантов постыдного дела оказались все те же управдом и милиционер[513].