Именно такие, правда, немногочисленные, случаи рождали особый отклик у ленинградцев. Протокольно четкое оформление записи Т.К. Вальтер и О.Р. Пето – одно из его проявлений. Тщательно отмечается в дневнике, буквально по часам, каждый эпизод этой истории. Все поступают честно, отдаются все ценности, все делается для того, чтобы разыскать родных покойного, и никто не жалеет для этого времени. Эмоциональный след в рассказах о возвращении «карточек» чувствуется и при чтении воспоминаний Т. Кудрявцевой. Нарастание патетики повествования обусловлено замечанием мемуаристки о том, что мать, пережившая блокаду, никогда о ней не говорила. Не промолчала она лишь один раз, когда ее дочь «взволнованно» пересказала историю женщины, нашедшей «карточки», вернувшей их и тем спасшей чужую семью: «Такое с нами было. Мы тоже возвратили карточки. И нам вернули, когда потеряли мы. Это обычное дело, норма»[283].
Не сомневаясь в достоверности таких рассказов, подчеркнем, что нередко их эмоциональность побуждала блокадников использовать предельно категоричные, без всяких полутонов и оговорок, утверждения, и не случайно особый отклик в городе получила история о том, как двое детей продали на рынке бушлат, а дома обнаружили, что в кармане его остались «карточки». Утром их вернул покупатель, прочитав адрес, написанный на «карточках». Есть две версии этого происшествия. Одну из них изложил Д. Гранину и А. Адамовичу бывший заместитель председателя исполкома Ленгорсовета И.А. Андреенко. В ней очень много деталей, которые отсутствуют в рассказе самого участника этого события, подростка Алексея Глушкова, записанного уполномоченным ГКО по снабжению Ленинграда продовольствием Д.В. Павловым[284]. И.А. Андреенко уклончиво ответил на вопрос
о том, как он узнал об этом случае: «…Донесения же были. По Ленинграду все собирались всякие проявления отрицательного и положительного характера»[285]. В опубликованных Н.А. Ломагиным спецсообщениях органов НКВД о положении в Ленинграде[286] таких примеров не найти, да и едва ли оттуда можно было почерпнуть сведения о том, что и за сколько грамм хлеба обменяли дети, где находится их отец и какую бородку носил человек, купивший бушлат. Скорее всего, И.А. Андреенко воспринял рассказ в какой-то устной городской традиции – а таковая вряд ли отмечает обыденные, ставшие повседневными инциденты. Тот отклик, который вызвала эта история, к сожалению, верный признак ее редкости. Почти в каждом блокадном документе сообщается о потере и краже «карточек», но даже в самых объемных и скрупулезно отмечающих незначительные подробности дневниках крайне трудно обнаружить свидетельства о том, чтобы их кто-то вернул.
Трудно выполнимое, часто нереальное, это условие – отдать драгоценные «карточки» тем, кто их утерял, – вместе с тем неизменно включалось блокадниками в понятие о чести. Разумеется, не все могли решиться на такой поступок. Разрыв между представлениями об этических нормах и готовностью их соблюдать характерен для всего «смертного времени». Но знали, что такое бывает, видели, с каким восхищением об этом говорят, понимали, что должен чувствовать человек, обретший надежду на спасение. Очевидно, тот, кто отдавал хлеб за бушлат, не был столь голоден, как другие, и ему легче было возвратить «карточки». Но ведь обычно бывало иначе. Не исключено, правда, что ожидая встретить сочувствие, дети могли рассказывать чужим людям о своих горестях – не молча же совершался обмен. И вид этих изможденных детей, понесших на толкучку последнее, что у них было, детей, у которых только что умерла от истощения мать, а отец был далеко на фронте, – все это в какое-то мгновение перевесило чашу весов, заставило другого человека вернуться, и казавшееся иллюзорным понятие о чести стало непреложной реальностью.
4
Отметим еще одну характеристику «честного человека», каким его представляли ленинградцы. Это – щепетильность, которую проявляли, когда обменивали вещи своих родных, уехавших из города. Не всех из них могли своевременно известить об этом, чтобы получить их согласие. Письма приходили редко и нерегулярно, а решение надо было принимать немедленно – особенно если видели, как умирает человек и могли помочь ему, только обменяв на хлеб оставшиеся в семье ценности. Сообщая об этом в письмах, блокадники, как правило, объясняют «мену» крайне тяжелым положением, уверяют, что взяли чужие вещи лишь для приобретения самого необходимого.
Видя, как долго блокадники оправдывали свой проступок даже перед самыми близкими людьми, понимаешь, сколь трудно было для них решиться на такой шаг. Примечательно в этом отношении письмо Н.П. Заветновской дочери 9 февраля 1942 г.[287].
Она пишет, что хочет обменять принадлежавшее последней платье только в том случае, «если крайность придет у нас с папой с продуктами, главное с хлебом». Фраза построена не очень правильно – возможно, она с трудом подбирала слова, чтобы деликатнее (и, разумеется, в сослагательном наклонении) выразить просьбу. Платье дорогое, куплено в Торгсине: дочь – музыкант, на сцене ей нельзя выступать в обносках.
Оправдания матери кажутся бесконечными. Она говорит о здоровье отца: «Я очень боюсь папиной слабости, да и я не сильнее». Сообщает о том, как долго они голодали: «Вчера получили по янв[арской] карточке… а то ничего не было». И продолжает рассказ о своих бедах: в квартире холодно, слухи о повышении продовольственных норм – обывательская болтовня. Труднее более полно обосновать необходимость «мены» – но для нее и этих доводов недостаточно. Словно извиняясь за свой поступок, она приводит и такой аргумент, объясняющий, почему ей необходимо выжить: «Моя мечта тебя увидеть». А уж встретит она дочь по-царски: «Если будет какая-то провизия… из всего сытно подкормить не поленюсь»[288]. Трудно сказать, верила ли сама в это (ей оставалось жить недолго), – но, вероятно, считала, что неприятную для дочери новость надо чем-то смягчить еще раз. Всего несколько строк – а сколько здесь извинений, оправданий, жалоб, обещаний.
По тону и содержанию письмо Н.П. Заветновской близко к письму Б.П. Городецкого жене и дочерям, отправленном 20 февраля 1942 г.[289]. Б.П. Городецкий исподволь обосновывает неизбежность продажи вещей. В его письме имеется та же оговорка о своем здоровье: стал «дистрофиком», ко всему безразличным, не мог ходить, исхудал. Признался, что «пришлось организовать кое-какую мену». Выражено не совсем ясно, да и в следующих строках, даже с какой-то торопливостью, не говоря ничего определенного, он стремится успокоить адресатов: «Не беспокойтесь, ничего особенно ценного и нужного мы не сменяли». И снова тут же оправдание: «Как-то выходить из положения надо было». И даже приводится такой аргумент: «Очень тормозило выздоровление мое беспокойство о вас»[290].
Эта щепетильность и во время войны выражается в тех же формах, которые были ей присущи ранее. Порядок и содержание оправданий столь же типичны и логичны. Ни одно из звеньев цепочки объяснений не выпадает: имеются и главный аргумент (о крайне тяжелом положении родных), и дополнительные доводы. Главные мотивы оправданий: предельная драматизация эпизодов «смертного времени», надежда на сочувствие, обещание возместить потери, стремление успокоить родных.
5
Честный человек – это тот, кто избегает соблазна воспользоваться чужим хлебом, который поймет, как живут другие люди и будет щепетилен по отношению к ним. Т. Максимова сообщала, как были потрясены она с матерью, когда их гость, увидев на блюдце поделенный на всех поровну хлеб, «одним движением руки сгреб все»[291]. Э.Г. Левина записала в дневнике рассказ своего знакомого: «…Шел по улице и видел, как упал человек… подошел к нему, человек без сознания… взял у него карточки и ушел: „Ему все равно умирать, а мне пригодятся“»[292]. Этого достаточно – она отказалась пускать его в дом. Не все отличались интеллигентностью и повышенной чувствительностью к чужим страданиям, не все могли говорить о своих аморальных поступках, не каждый при этом мог встретить осуждение родных и друзей, – но и в блокадной бездне не у всех истерлись представления о порядочности. Мать Э.Г. Левиной пыталась мародера защитить: может, он болеет, может, боится голодной смерти. Нет, никакие извинения и оправдания не принимаются: «Идя в бой на реальную смерть, по твоей теории можно сбежать, ограбить товарища»[293].